дворе. Покончив с делами, засветил я лампу и опять отправился вместе с Ником Картером на поиски приключений.
Я просидел над Картером до рассвета, двенадцать выпусков одолел. Со злости, что украли ночь у меня, шваркнул их об пол, однако тут же одумался, с полу подобрал и на дно сундука запрятал. Пошел козу доить, и вдруг в голову стукнуло: что, как мыши их погрызут! Отставил кастрюльку, пулей в дом влетел, сунул тетрадки за матицу. Вернулся к козе, гляжу, а она по уши в кастрюльку мордою влезла, собственное молоко пьет!
Ну, чудеса, думаю. А правда-то на ее стороне была: ведь я ей ни вечером, ни на ночь воды не поставил. И кто ж виноват? Все он же, Ник Картер. Ну, сбегал за чистой кастрюлькой, опять принялся доить и, пока доил, решил твердо подлые те книжонки сжечь. Только вошел в дом, первым делом за матицу полез; однако и со мной приключилось то же, что с Авраамом, когда он надумал сына своего Исаака в жертву принести, — и мою руку ангел удержал. Хотя кто ж его знает, может, то как раз дьявол был. Ну да все равно, положил я тихо-мирно «Ника Картера» на прежнее место и стал варить мамалыгу, только она почти вся Блохе досталась, ночное чтение и аппетит у меня отбило.
Решил я ненадолго прилечь и навести в своих мыслях кое-какой порядок, уж больно все перепуталось — бомбы, Ник Картер, заботы лесного сторожа. Но вот беда, о чем ни подумаю, тут же и позабуду, срываются мысли, как гнилые яблоки с дерева. А я нагибаюсь да нагибаюсь, мысли те опавшие подбираю, и до того накланялся, что сморил меня сон. Проснулся от громкого лая. Открываю глаза, а тут и дверь открывается — и кто же стоит на пороге?
Родимая матушка!
Я подскочил как встрепанный, чудо, что дом не снес. И уж что было тут радости, что слов ласковых с обеих сторон — не рассказать. Матушка принесла мне куриного супа в кастрюльке на ремешке-поводке и, не мешкая, на огонь поставила разогреть. День-то воскресный был, и время обеденное, вот и захотела она мне праздник устроить, куриным супом побаловать. А я смотрел на нее и думал: господи, вот что такое мать, в этакую даль отважилась, чтобы дитя свое накормить, и, если б знала, что в лесу дикие звери водятся кровожадные, все равно бы пошла, не задумалась. Великое дело мать. Что там бомбы и даже Ник Картер — мать превыше всего. И я вдруг заплакал.
— Ох, сыночек, ну с чего ты?..
— С радости.
— С какой такой радости?
— А с такой радости, что вы у меня есть, родимая!
Тут и матушка прослезилась, и так мы с ней оба рыдали, словно нам за это платили. Однако, поплакавши, стали друг дружку уговаривать, будет уж, мол, довольно, и на том успокоились; да и суп подогрелся, время было за еду приниматься. Матушку я усадил в господское кресло с подлокотниками, сам на колченогом стуле устроился, стали обедать. В супе и курятинки оказалось вдосталь, так что я наелся, что твой епископ.
После обеда показал я матушке все свое обзаведенье, и в доме, и вокруг дома, по вырубке поводил, по ближнему лесу. Однако про ружья и бомбы, конечно, помалкивал. А так обо всем мы с ней переговорили за день, да только короток он нам показался. Но, как ни болело сердце, надо было прощаться.
Скажу как на духу: в этот вечер я опять с палинкой побеседовал.
И, видно, опьянел крепко, не помню, как лег. Знаю только, что утром на полу очнулся, когда дядя Пали приехал: очень он спешил и вторую телегу дров увезти.
— А это ты не иначе для меня оставил? — сразу взялся он за бутылку.
Мне вот настолечко не было жаль, что он допил мою палинку, пропади она пропадом, пришиб бы ее до смерти, будь она человеком! И там же, на месте, я себе зарок дал, что с этого дня палинки в рот не возьму. Не пристало лесному сторожу упиваться, как я вчера вечером. Ведь сколько дел надо было за утро сделать поспеть, э-эх… в сердцах схватил я пустую бутылку и, чтоб душу маленько облегчить, запустил ее в лес подальше, чтоб уж и не разыскать никогда.
Дядя Пали поглядел с усмешечкой, как я со своей бедой расправляюсь, потом достал из сумы тоненькую книжонку, мне подает. Взял я ее, название прочитал: «Белокурая женщина».
— Только ее мне и не хватало, — говорю дяде Пали.
Старик опять покопался в котомке, достал потрепанные выпуски, несколько штук, пошутил:
— А вот и детки ее!
Поглядел я и эти. Оказалось, штук двадцать их, а названье у всех «Билл Буффало».
— Это вы к давешним тем в придачу? — спросил я.
— Можно и в придачу, — усмехнулся старик, — коль и ты третью телегу дров отпустишь в придачу.
Сам не знаю, с чего я так разозлился, но только все под ноги ему швырнул.
— Может, вы наладились за бумажки эти весь лес вывезти?! — заорал я на старика. Но тотчас и пожалел, что разъярился, словно индюк: сообразил, что один-то раз уже поступил не по совести, и теперь дядя Пали, когда пожелает, может выдать меня директору с потрохами. Словом, согнул я спину да подобрал с земли «Билла Буффало», сказал только:
— Хоть бы календарь какой еще привезли…
— Чего же не привести, привезу… Только за хорошие дрова, а не за валежник.
Я и тут согласился, и дядя Пали укатил со второю телегой.
После него телеги подъезжали одна за другой, да так густо, словно людей на помощь созвали. К середине дня, когда все отбыли, собралось у меня денег пять тысяч лей, с теми считая, что раньше еще получил. Новая, значит, забота — ведь этакое богатство в доме, а люди говорят, повсюду разбойники так и рыщут. Только куда их спрятать, деньги-то, думаю. Затолкал в маленький пузатенький котелок и повесил его на гвоздь. Вроде успокоился, пошел было ружья да бомбы проведать, но с полдороги все же вернулся, прихватил котелок с собой от греха. А ноги все равно не идут, все мне разбойники мерещатся за каждым кустом. Дал я тут себе слово завтра же, что б там ни было, одно ружье испытать; наскоро домашние дела переделав, затворился в доме, дверь на засов, опять кольями подпер и лег спать.
На другой день, как задумал, достал одно ружье из дупла, да только в руках подержал и спрятал опять.
И так всю неделю.
Из-за денег этих я ни бомбами заняться не мог, ни спать спокойно не мог, да и ел не в охотку.
Наконец-то в субботу явился отец поглядеть, как я один управляюсь. И ночевать у меня остался. Но прежде выспросил, что да как, а я отвечал ему с гонорком, будто уж побольше его про лес знаю. Ну, посидели мы так под лампой, поговорили, и вдруг кто-то в окно постучал.
— Скорее, отец, вот топор! — вскочил я со стула и первым делом котелок с деньгами в кровать свою сунул, под покрывало.
Да только отец ничуточки не испугался, подхватил неразлучный свой посох и пошел дверь отпирать.
Вошли трое, все с ружьями за спиной — два охотника из города и еще с ними третий, с козлиной бородкой. И трех собак с собой привели. Отцу моему они были знакомы, он их сразу приветил — заходите, располагайтесь, мол. Скоро и я уже знал, что один охотник — банковский кассир, второй — господин Биндер, садовник вроде бы; а тот, что с козлиной бородкой, — румынский священник, тоже из Середы. Все трое были завзятые охотники. Объявили нам, что намерены заночевать у нас, а спозаранку на охоту пойдут, они, вишь, наслышаны, будто в здешних лесах много желудей уродилось и кабанам теперь самое раздолье. Я сразу в проводники напросился, сказал, что знаю лес как свои пять пальцев. Тут я душой покривил, но надо ж было их от бомб увести, потому и взялся.
Разложили они свои припасы, уйму дорогой снеди, и нас угостили. Собака священника, ее Плутоном звали, получила ужин особый — полкило сырой телятины.
Эх, чтоб тебя хорь задрал, подумал я. А ведь пса этого ценят не так, как меня!
Однако вслух ничего не сказал, с горем пополам постелил для господ, и все улеглись спать. Утром еще и не рассвело толком, а мы были уже на ногах. Отца моего дом сторожить оставили, мы же в лес зашагали кабанов поспрошать, каково им на раздолье живется. Видел я, что и Блохе на охоту страсть как хочется, испросил у господ разрешения взять ее с собой. Охотники согласились, и мы дружно зашагали в