1705–1741 26 февраля 1725. Милан.
Кроме кота Маркелино, никаких домашних животных у меня никогда не было. Правда, были еще вши, но вши не в счет. К тому же были они у меня очень недолго — старый Карло, увидев, как я чешусь на уроке, быстро понял, в чем дело, и состряпал какую-то жутко-ядовитую смесь, в которой буквально выстирал мою бедную голову.
Как смешно теперь это вспоминать. А тогда мне было не до смеха. И отец не увидел в происшедшем ничего смешного — странным образом он связал появление вшей с Маркелино, хотя всем известно, что от кота вшей подхватить невозможно, разве только блох… Тогда я впервые крупно поспорил с отцом, сказавшим: «Чтоб духу этого кота в доме не было!» А я ответил: «Хорошо, но тогда и моего не будет тоже», — и ушел к Этторе. Для десятилетнего ребенка это был поступок! На следующий день Карло, конечно, все уладил, так что у Этторе я переночевал только одну ночь…
Старый добрый приятель Этторе, где ты теперь, как поживаешь? Стал ли портовым рабочим, завел ли семью? За нарочито грубой насмешливой оболочкой у тебя скрывалась добрая, наивная душа, я был одним из немногих, знавших, какой ты на самом деле…
Не странно ли, что я вспомнил об Этторе? Он приснился мне этой ночью. Мы плыли в гондоле, Этторе стоял у весла. Почему-то на нем была красная кардинальская мантия.
«Знаешь, — говорил он мне, — нам, кардиналам, нельзя жениться… но скажи по совести, Тонино, зачем жениться, если вокруг и без того полно девиц, которые так и виснут на шее?»
«Постой… А устав?»
«Подумаешь… На это смотрят сквозь пальцы. Мною весьма довольны, да и меня самого вполне устраивает мое теперешнее положение. Я давно перестал гоняться за пустыми мечтами, верить в любовь и чего-то ждать».
«А я, — говорю, — не перестал». В ответ Этторе только рукой махнул, складки его богатого одеяния колыхнулись на ветру, красиво переливаясь в солнечном свете. Затем, как заправский гондольер, он протяжно крикнул: «О-и-ии!», — высвободил ногу из-под мантии и оттолкнулся ею от стены дома на повороте. На ноге был грязный рыбацкий башмак…
В детстве я несколько раз пытался начать вести дневник, и всякий раз бросал — не хватало терпения, да и нечем было заполнить страницы, а записывать будничные события не представляло интереса. Сейчас другое дело… Надо только избавиться от манеры писать на публику, словно кто-нибудь когда-нибудь это прочтет (историки, не дай Бог!), — я делаю это для себя, и нечего мне перед собой кривляться, демонстрируя красоты слога и владение приятными оборотами речи… все, остановись! Пиши скупо, не размазывая. Вон уж сколько чернил и бумаги извел, а не сказал еще толком ничего.
Так о чем я хотел сказать? Сразу и не сообразишь…
Сегодня умер мой кот Маркелино, проживший у меня десять лет. Будь я поэтом, я написал бы ему достойную эпитафию, право, он ее заслужил. Но поскольку я всего лишь бедный музыкант, то попросил старого слугу закопать его в парке у Castello Sforzesco, где-нибудь в укромном месте, подальше от дорог, и тихонько, чтобы Педро не услышал, пропел «Requiem aeternam»[9] , хоть это и кощунство.
NB! Обязательно этой весной съездить в Венецию к учителю и навестить отцовскую могилу. А завтра же напишу старому Карло письмо. Стыдно так долго не писать учителю!
Эк меня сегодня прорвало! Расписался… Если каждый день столько писать, тетради на месяц мне не хватит.
27 февраля 1725.
Разговаривал с Винченцо о трагедии. Он предпочитает более легкие жанры, вплоть до балаганного шутовства, говоря в свое оправдание, что смех заряжает нас жизненной силой, а мрачные развязки трагедий только усугубляют мрачные мысли о смерти. Я ответил, что всякий финал по-своему хорош, ибо, что Бог ни пошлет — все к лучшему. Он, смеясь, процитировал запрещенного духовными властями Анри Дюлорана: «Все к лучшему в этом нелепейшем из возможных миров». Я, почувствовав раздражение, горячо возразил ему, что юмор — как бы весел он ни был — товар скоропортящийся, тогда как жанр трагедии вечен, поскольку ведет к внутреннему очищению человека. Поэтому одна, даже самая мрачная, трагедия Софокла дороже всех базарных шуточек, вместе взятых.
Расстались мы очень холодно. (Оно и к лучшему. Я прекрасно отношусь к Винченцо, но… — <зачеркнуто>).
1 марта 1725.
Сегодня много репетировали. Десятилетний Гуарески, отъявленный хулиган и лентяй, играл скрипичное соло как никогда виртуозно. Если бы не его неуемный характер!
Приют «Ospedale del Pace» забирает все мои силы. Во мне проснулась ужасная черта, на которую никто не имеет права, — творческая тирания. Я начинаю работать с этими мальчишками с нуля и делать то, что считаю правильным. Им тяжело. Но другого выхода нет — музыкальный мир Италии жесток и непредсказуем.
8 марта 1725.
Дневник мой зачах, так и не распустившись.
Светлые идеи посещают нечасто, а если вдруг случайно и заглянут в мою голову, то, испугавшись мрака и хаоса, которые там обосновались, убегают быстрее, чем я успеваю их записать. Умные мысли моментально забываются, а значит, не такие уж умные они были, как то показалось в первый момент.
Вымучивать из себя ничего не хочется. Ежедневной практики не получилось.
Настроение у меня совсем не творческое. Тоскливое настроение. Знаю, что уныние — смертный грех, но ничего не могу с собой поделать…
Сегодня мне приснилось, что я летаю и вдруг падаю в полете. Проснулся с бешено колотящимся сердцем. Я усматриваю в этом сне дурное знамение — страх обдал меня холодом, на лбу выступил пот. В суеверном трепете у меня возникло предчувствие, что мне не суждено дожить до конца года.
11 марта 1725.
Довольно юлить перед собой и обманывать самого себя! Оттягивать дальше бесполезно…
Сегодня на вечере у барона К. снова видел Анну Дж. Она виртуозно пела из Генделя, а потом попросила аккомпанировать мое «Qui tollis». Это было божественно! Какая проникновенность! Какая глубина! Как я люблю ее!
Да, я люблю Анну, как никогда никого не любил. Что ж в этом стыдного, почему я так долго боялся себе признаться, не решаясь даже тайному дневнику доверить ее имя?!
…Она появилась в Милане в начале этого года и сразу же привлекла к себе внимание музыкального общества. Ее голос хвалят все, но еще больше говорят о выразительности, с которой она… нет, не поет, живет в музыке! Это ново! Удивительное качество, которым не может похвастать ни одна из самых виртуозных певиц — в её пении не бывает формально взятых нот, все подчинено одной цели, вовлечено в единый страстный порыв. Совершенно живые, плотские чувства — боль, жажда, наслаждение, тревога…
Все в этом мире неслучайно, я чувствую это. Водоворот, вернее даже, Омут затягивает меня, и я теряю почву под ногами, не в силах противиться ему. Меня сковывает безотчетный страх,