трапу в помещения команды, которые почти все были заняты спасенными женщинами и детьми.
В первой каюте находились немолодая немка, уже пришедшая в себя после пережитого страха и опасности, и мальчик. Они аппетитно поедали масло с хлебом и яичницу, принесенные им Марусей. Мальчик пил какао. При виде немецкого капитана женщина перестала есть и встала. Тэпке, казалось, не обратил на нее внимания, а умилялся гостеприимством, белыми подушками, завтраком и все что-то говорил о великодушии и доброте.
Обойдя все каюты, Тэпке остановился в коридоре и всплеснул руками, сокрушенно покачивая головой:
— О, ошень не добро.
— Что? — насторожился Полковский.
— Мой спасенный сделаль виселайт ваше команда.
— Это ничего, — ответил Полковский, подымаясь на палубу вслед за немцами. — Уже скоро порт.
Глаза немца блуждали под лицемерно опущенными веками. Он восторгался самоотверженностью русской команды и настойчиво говорил:
— Мы не можем зло потребляйть ваше феликодушие.
— Вот же берег, — недоумевал Полковский, показывая на иллюминатор, в который было видно море, голубое небо, маленький блик солнца и на горизонте — подернутую дымкой полоску земли. — Не больше трех часов ходу.
Но Тэпке смиренно просил; и опять Полковскому показалось, что немец чего-то боится. Полковский пожал плечами:
— Как хотите.
Тэпке обрадовался. Его круглое лоснящееся лицо покраснело от удовольствия, он горячо поблагодарил и вдруг заторопился: он попросил вызвать женщин и детей в коридор, потом грубо обратился к ним. Лицо его сделалось злым, маленькие глазки застыли. Слова как будто хлестали. Полковского поразила эта резкая перемена. Женщина с мальчиком испуганно слушали, но покорно стали собираться. Кончив говорить, Тэпке повернулся к Полковскому и заискивающе улыбнулся.
Раненых мужчин он увез на своем боте. На шлюпки, теперь уже спущенные без большого труда, посадили женщин, детей; и девять русских моряков перевезли их на сильно накренившийся, полузатопленный немецкий пароход.
Шлюпки вернулись без происшествий, их подняли на борт. Полковский дал полный ход, и «Евпатория» потянула за собой на толстом буксире изуродованный и беспомощный «Дейчланд».
В девять часов утра радист «Евпатории» подал капитану шифрованную радиограмму. По мере того как смысл радиограммы обнажался, беспокойство возрастало: текст был тревожный и непонятный.
«Капитану „Евпатории“ Полковскому, — писалось в ней, — где бы вас ни застала эта радиограмма зпт немедленно возвращайтесь назад зпт идите максимальной предосторожностью зпт прекратите передачу по радио тчк Мезенцев».
Было уже поздно: входили в порт.
Как только вошли в порт, немцы обрубили буксир, бросили якорь и просемафорили, что «Евпатория» им не нужна. Все это было проделано с грубой бесцеремонностью, оскорбившей Полковского и на минуту вытеснившей тревогу и недоумение.
— Не надо, — сказал он штурману, намеревавшемуся спросить, в чем дело.
А через час, когда на борт «Евпатории» прибыли турецкие власти и передали потрясающую весть, Полковскому, как и всей команде, стало понятно поведение немецких моряков. Полковский долго не мог прийти в себя. Он был потрясен и ошеломлен коварством. Потом он всем сердцем почувствовал, что произошло что-то ужасное, непоправимое.
13
Турецкие власти пятнадцать дней не разрешали судну выйти, ссылаясь на какие-то переговоры.
Полковский и вся команда томились бездельем; не верили хвастливой немецкой информации, судя по которой вся Одесса уже была разрушена.
В кают-компании обед проходил в гнетущей тишине; ели мало и были молчаливы. У Полковского ко всему этому прибавилось страшное беспокойство о семье.
С утра он уходил на берег. В эти дни улицы Стамбула были очень оживлены, газетчики выкрикивали последние новости, почти всюду можно было встретить консульские машины, несшиеся с бешеной скоростью, каких-то толстых господ, расхаживающих в лакированных туфлях. Возле советского консульства постоянно стояли несколько машин. Полковский входил в дом консульства, отвечал швейцару на участливый кивок и проходил к секретарю консула.
— Консула нет, — сочувственно отвечал секретарь.
Полковский толкался по отделам консульства, доказывал, что ему необходимо как можно скорее уйти отсюда, жадно ловил информацию с родины и только вечером приходил на корабль. Он крепился и в присутствии экипажа держал себя ровно, спокойно, делая вид, что положение нормальное, что вот-вот им разрешат выход.
Старший штурман докладывал о всем, что произошло за день, а Полковский думал, что все это чепуха.
— Не допускайте нарушений порядка, — говорил он и отпускал штурмана.
Когда в каюте никого не оставалось, он зажигал настольную лампу с темным абажуром и устало опускался в кресло.
Маруся стучала в дверь, потом вносила поднос с тарелками.
— Спасибо, Маруся, не надо, — отказывался он от ужина и, закрыв глаза, просиживал до зари, думая о Вере, о детях, об опасности, которой они подвергаются, и у него начиналось сильное сердцебиение.
Как-то раз, возвращаясь из консульства, Полковский встретил на набережной Тэпке и одного из офицеров, побывавших на «Евпатории». Тэпке нагло посмотрел на Полковского, что- то сказал своему спутнику. Оба грубо расхохотались и прошли мимо.
У Полковского защемило в груди: ему стало так стыдно за них, как будто это он сделал что-то очень дурное. Он не мог забыть этот наглый хохот и всю дорогу бормотал: «Как можно? Что же это?» Он вспомнил Птаху, его восторженное лицо и смелый возглас: «Я!». Полковскому сделалось совсем плохо; он весь дрожал, глаза горели, а губы были сухие. Он не принял на доклад старшего штурмана и весь вечер, быстро ходил из угла в угол. Потом, сжав зубы, вышел на мостик. Теплый воздух, огни кораблей на рейде, иллюминация на набережной и далекий шум большого города несколько успокоили его. Он подумал, что в мире происходит что-то ужасное, что весь этот свет, иллюминация и шум — мишура, за которой скрывается страшный смех Тэпке.
В девять часов он спустился в каюту, но уже не мог думать о Вере и детях и, приняв снотворное, лег на диван. Ему приснились Тэпке и рыжий немец с пивной кружкой. Оба, крадучись, шли по Преображенской, потом поднялись в его квартиру.
Полковский проснулся в холодном поту и вскочил, дико озираясь.
Кто-то стучал в дверь.
— Войдите.
Вошел старший штурман и доложил, что на борт «Евпатории» прибыли капитан порта и два таможенных чиновника.
— Пригласите сюда, — сказал Полковский. — А сколько сейчас времени?
— Одиннадцать.
Через две минуты по трапу застучали каблуки и послышался нерусский говор.
Гости вошли в полутемную каюту, не смущаясь, шумно поздоровались и сразу же сообщили, что «Евпатория» может выйти в плавание.
Полковский встал и зажег верхний свет. Эта минутная пауза помогла ему скрыть волнение.
Он пригласил гостей к столу, поставил вино, вызвал Марусю и приказал ей приготовить ужин. Когда женщина вышла, достал из буфета бисквит и между прочим спросил:
— Когда?
— Хоть завтра, — ответил таможенный чиновник, закусывая вино бисквитом.
— А сегодня?
Капитан порта ответил, что это трудно: уже поздно, и с жадностью потянулся ко второму бокалу, Полковскии стал ухаживать за турками, подливать им вино в бокалы, усилием воли заставлял себя смеяться шуткам и незаметно, впервые за время пребывания в Стамбуле, съел принесенную Марусей шипящую отбивную.
Под конец ужина Полковский еще раз попросил ускорить отход судна; и турки, подобревшие от вина и еды, с блестевшими от удовольствия глазами, согласились помочь.
14
Чтобы выполнить все формальности, было достаточно двух часов. Не дожидаясь лоцмана, подняли якоря и темной ночью Полковский вывел «Евпаторию» в море. Полковский велел погасить огни, даже ходовые, и выставил наблюдателей. Сам он не сходил с мостика во время всего перехода.
Только раз он зачем-то забежал к себе в каюту и, случайно взглянув на голубую вазу, вздрогнул. Ваза была пуста. Впервые за много лет в ней не было цветов. У него возникло такое чувство, как будто что-то дорогое, близкое внезапно умерло. Он долго стоял в раздумье, потом печально покачал головой и вышел, забыв зачем пришел. До самого прихода в порт он больше не заходил в каюту, будто в ней лежал покойник, на которого больно и тягостно смотреть.
Днем «Евпатория» шла неправильными зигзагами. Радиограмм не посылали, чтобы не обнаружить себя.
На четвертые сутки ночью подошли к берегам Одессы. В общем дошли благополучно, только мелкий инцидент запомнился нескольким морякам. Второй штурман вышел на вахту с опозданием на минуту. Капитан в упор посмотрел на него и сказал:
— Еще одно нарушение и я вас… — он отвернулся и не закончил.
Но все, кто был в рубке, почувствовали в голосе его какие-то новые, жесткие нотки. Штурман удивленно посмотрел ему в спину, невольно вытянулся и сказал: «Есть!»
В порт сразу не вошли: боялись мин. Утром, когда город, залитый солнцем, стал вырисовываться над морем и на борт прибыл одесский лоцман, «Евпатория» тронулась вперед. Над городом, со стороны Пересыпи и Дальницкой, подымались густые клубы дыма. Полковский жадно прильнул к биноклю и как-то по-новому смотрел на знакомые дома, крыши; и опять в нем проснулась щемящая тоска. Что с Верой, Иринкой, Витей, няней Дашей? Лоцмана забрасывали вопросами, он отвечал неопределенно и неохотно.
— Что это за дым? — спросил Андрей.
— Ночная бомбардировка.
Больше от него не добились ни слова.
Поставив «Евпаторию» в порту, Полковский пошел в город и сразу увидел и понял, что город уже не тот, каким был две или три недели назад. И люди уже не те, что раньше: нет