прошел он по людной площади… И — будто сам сделал это, по своей воле, пренебрегши всеми правилами приличия, в слепо-надменной уверенности, что раболепная толпа не посмеет этого отметить… А она посмела, она кричала, хохотала, показывала на него пальцами… Ее улюлюканье начинало плясать у него в ушах, и, дрожа от негодования, в воображении своем он сейчас же вызывал воинскую команду, командовал: «Марш-марш!..» — слышал свист нагаек, крики ужаса и боли, видел давку, панику, бегство… Немое бешенство молотами ударяло ему в голову, перехватывало дыхание… сердце останавливалось… в мстительном упоении он шептал: «Жарь!..»

Но когда приходил в себя, оглядывался, — грустно крякал и, мысленно увещевая кого-то, шептал:

— Но при чем же я тут, скажите, пожалуйста?..

А восторженный шум толпы долго дразнил его. Даже ночью он кружил по станице. В генеральский дом глухо звенящими отрывками залетали мотивы революционных песен, клочки какой-то убогой музыки. Иногда где-то далеко мягко раскатывался вширь крик «ура».

Хотелось уйти куда-нибудь от этих досадных, торжествующих и ущемляющих его сердце звуков, но некуда было уйти: везде роились и блуждали они с веселыми группами, ходившими по улицам, — в оживленном говоре их, в женском заливчатом смехе, во всем праздничном шелесте и движении ночи…

VIII

Генерала вызывали для объяснений.

После поездки он как-то сразу увял. Редко показывался. Приказания делал так, как будто об одолжении просил, и никого не распекал. Ясно было, что закачался и вот-вот упадет. И жаль стало его всем.

Недавнее возбуждение упало. И странным казалось, что порыв борьбы против кого-то далекого, неясно рисовавшегося в тумане неведения, весь сгорел в неожиданном натиске на генерала. При чем генерал? Никто не мог объяснить. Но потом, когда будничные дела и заботы, обступившие кругом своей неотложностью и суровой необходимостью, пригвоздили всех к тесному кругу ежедневной суеты, одели жизнь тусклыми, увядшими красками, — стали считать героическим делом и то, что взяли в плен генерала. Гордились этим и возбуждали удивление у соседей.

Через две недели после своего освобождения Лапин услышал, что на место милейшего Якова Иваныча перемещается какой-то генерал Угорь. Доктор с изумлением вдруг почувствовал, что ему невыразимо жаль терять этого милого крикуна, добродушного Барбоса, незаменимого начальника, никому сознательно не сделавшего зла. Захотелось сейчас же пойти к нему, сказать что-нибудь хорошее, ободряющее и покаянное… сказать, что он редкостно-сердечный человек, идеальный начальник…

Пошел. Встретились тепло, грустно, как старые друзья.

— Эх, Андрей Петрович, Андрей Петрович! — говорил генерал не без горечи. — Неужели вы думали тогда… да нет! вы этого не думали… А обидно было. И сейчас обидно. Ей-богу, обидно… Ведь если бы у меня не семья… Сами знаете: живу одним жалованьем. Ну, и обязан исполнять. Я — исполнитель. А разве я не понимаю? Разве я воспользовался усиленной охраной? Вы посмотрите: тот же Угорь, например. В прошлом году, в самый разгар, струсил, позорно бежал из округа, прятался под юбкой у попадьи в Ильменской станице… А теперь как орудует усиленной охраной! Сколько выслано благодаря ему!.. Было ли что подобное в нашем округе? Нет! Я привык людям в глаза смотреть прямо и могу сказать, что через меня никто не пострадал. Вот пусть они отведают Угря, тогда, может быть, вспомнят обо мне…

С приездом Угря в станице действительно появилась калмыцкая сотня, несколько полосатых будок на улицах и десятка полтора новых полицейских чинов. Старые как-то особенно быстро были раскассированы. Сам Угорь старался показать себя человеком как бы вольномысленным и на всех станичных сборах давал самые широкие обещания насчет земли, чем вызвал у казаков шумные овации, о которых сам же неукоснительно сообщал в областные ведомости; но условием будущей земельной прирезки он ставил немедленную выдачу агитаторов.

Исподволь, как бы с прохладцей, начались репрессии.

Сперва приял крест возмездия о. Евлампий Диалектов: его перевели в захолустный приход — на хутор Плясучий. Оттуда злополучный иерей писал приятелям, что собирается в университет, ибо начато уже дело о лишении его сана. Вторым потерпевшим, к удивлению всех, оказался бакалейщик Илья Воскобойников, у которого при обыске нашли несколько экземпляров какой-то брошюры. Воскобойникова арестовали. Следующая очередь оказалась за Лапиным.

Как-то в конце августа заглянул к нему Непорожнев. Пришел он поздно, вошел как-то таинственно, озираясь и со странными ужимками, точно представлял кого-то. Потирая руки и неестественным голосом произнося ненужные извинения, сообщил, что пришел насчет своей поясницы. Пахло от него вином, и в глазах заметно блестела пьяная влага.

— Ну что за извинения, Тарас Григорьич! Садитесь! — сказал Лапин, морщась. Ему был неприятен поздний, странный визит, но делать было нечего. «Еще водки попросит», — подумал он с досадой.

Непорожнев сел осторожно, точно опасаясь упасть, и нетвердым, каким-то манерным голосом повторил:

— Да-с… насчет поясницы. Ну-с… а главное — повидать вас, мой милый Андрей Петрович! Вы меня простите, мой дорогой… я, может, не вовремя?..

— Бросьте вы извиняться, Тарас Григорьич! Ну, рассказывайте, как живете?

— А прекрасно. Служу. И могу сказать: успешно служу. Вот пришел вам похвастаться. Генерал Угорь… вы знаете его?

— Как же!

— Прекрасный генерал, чудо — не коленкор! «Я, — говорит, — тебя на два аршина под землей вижу: ты общество в руках можешь держать, мне такие люди нужны…» Все переменил: Чертихина — и то признал либералом, Авдюшкин даже закачался на своем посту, а я… укрепился. Вот какой это генерал!..

— Ну, поздравляю вас, — холодно, почти враждебно произнес Лапин.

— Позвольте. Не все. Потом поздравите. Не все… сулил земли нам. Серяковский юрт, потомственный…

— Не может быть, — равнодушно возразил доктор.

— Сам своей собственной губой брехал! — горячо воскликнул атаман, постукивая себя большим пальцем в грудь. «Вы, — говорит, — старички, в случае чего — прямо ко мне! Всякую нужду ко мне, и больше никуда! Чтобы я знал, кому и чего…» — «Да вот землицы бы нам, ваше п-ство!» — сейчас ему ораторы наши.

Непорожнев, изображая ораторов, говорил в нос, с особым, вульгарно-простодушным выражением.

— «Пишите! Составляйте приговор, обозначьте, какую землю и где желаете получить?» — «Да нам бы вот, ваше п-ство, у Серякова бы — куда лучше! И под руками… А земли у него невпроворот..» — «П-пишите и представляйте! А я направлю… я-я направлю! Я в своем округе сколько приговоров направил! Уезжал оттуда, — даже арестанты жалковали — образ мне поднесли!» — «Вот еще насчет жеребцов бы… тяжело нам с ними…» — «Что же, пишите и насчет жеребцов. Направлю, все направлю! Ничего, пишите. Только чтобы соймищ у вас не собиралось. Агитаторов этих разных хватайте и ко мне представляйте. А я уж сумею с ними поступить…»

— Что же, это недурно.

— Куда лучше! Мы — на другой же день ему приговорец, а через неделю уж и обратно получили — с надписью: «Впредь мне таких приговоров не представлять!..»

Непорожнев остановился, посмотрел на Лапина смеющимися глазами и с особенным выражением прибавил:

— А ведь качали! Положим, инструкции заранее были. Как кончил речь, так мне сейчас — этак потихоньку: «Атаман, ура…» Ну, я шапкой махнул: «Ура, господа! качать его п-ство». Прогремели ура, покачали, десятку на пропой выкинул. Это ли не начальник?.. Николая Ефимыча, старика одного, в маковку поцеловал. И сейчас, бедняк, как вспомнит, так и зальется слезами, «Сроду, — говорит, — меня ни один

Вы читаете Шквал
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×