счастливому обстоятельству, приведшему к этому неожиданному визиту, обязан я?
Я решил прибегнуть к тактике шока.
— Где Джонни Стоктон?
Жеманная его улыбочка мгновенно улетучилась. Его глаза сузились, прищурились. Сигарета, которую он стискивал между пальцами, продолжала тлеть, то затухая, то вспыхивая снова. Вдруг он часто задышал.
— Понятия не имею, о чем вы толкуете.
Теперь голос его уже не был беззаботным, утратил свою первоначальную вкрадчивость. Он был таким же суровым и непреклонным, как и мой.
— Мальчик снова пропал!
— Снова! — Это слово, казалось, потрясло его. Он его даже повторил, правда, шепотом: «Снова»…
— В последний раз его видели, когда он шел в этом направлении. Вам лучше сообщить мне, где он, причем немедленно. Если вы этого не сделаете, придется обыскать коттедж.
— Вы пользуетесь своими низкими преимуществами по отношению к больному, беспомощному старику. — Его голос дрожал. — Я никогда ничего не слыхал о Джонни Стоктоне. Кто он такой?
— Как будто это вам неизвестно! Вы сразу узнали его имя. Я это видел по вашим глазам. Я не верю в совпадения. Не может быть случайностью тот факт, что я обнаружил у него в комнате вашу книгу, а затем выяснилось, что и сам автор живет поблизости. Я не намерен даром тратить время на разговоры. Так вы скажете, где он, или нет? Или мне придется обыскать дом.
— Не знаю. Это правда. Я не знаю, — его голос стал почти неслышным, — и не желаю ничего знать.
— Значит, вы тем самым признаете, что слышали о Джонни?
— Нет! Я ничего не признаю! — Он перешел на крик.
Я встал, подошел к шкафу и резким рывком отворил створку. Он был достаточно большим, и в нем мог поместиться четырнадцатилетний мальчик. Но его там не оказалось, — лишь несколько разбитых тарелок, сломанные кухонные принадлежности и скудный запас провизии. В комнате оставалось еще одно место, где можно было спрятаться. Наклонившись, я протиснулся в камин и заглянул в дымоход. Там ничего не было, я увидел в конце покрытого сажей тоннеля клочок ярко-жемчужного неба. Блейн молча наблюдал за мной. В его глазах ледяного цвета вдруг пронеслись беспокойство и расчет.
Я отправился обследовать коридор. В доме была еще одна комната, спальня, в которой кровать не была ни убрана, ни сложена, ни сбита, — нет, просто на кровати лежала спутанная куча серых грязных простыней и одеял темного Цвета, напоминая логово животного. Эта грязь и беспорядок, насколько я понимаю, не свидетельствовали просто о лени хозяина. Не говорили они и об абстрактном восприятии всего вокруг философом, который не привык поддерживать дом в чистоте даже ради самого себя. Нет, это было свидетельство его поражения. Если мои догадки были верны, то он видел, как гибнут его самые дорогие идеи вместе с крахом стран, членов германской оси, и он теперь как физически, так и психологически, погибал вместе с ними.
В конце коридора я обнаружил еще одну дверь. Открыв ее, я ступил на луг с мягкой травой. Здесь располагались небольшие постройки — коровник, сарай для кур и т. д. — реликвии тех дней, когда здесь стояла процветавшая маленькая ферма. Я ничего не нашел в них, кроме толстого слоя пыли и паутины. Пыль, по-видимому, здесь давно никто не тревожил. Я снова открыл заднюю дверь. Свет прорвался в проем и мутно осветил каменные плиты темного коридора и какой-то валявшийся на полу клочок бумаги. Я его поднял.
Это был обрывок бумажного лис та. Он был испещрен арифметическими задачами в дробях. В качестве знака для десятичного разряда употреблялась точка. На поле был нарисован круг с тремя образующими букву Т прямыми, и написаны буквы Е, I и R, расположенные в круге так, как я видел в тетради у Джонни.
Блейн вопросительно посмотрел на меня, когда я вернулся в его кухню-гостиную. У него на лице вновь появилось обычное выражение лукавой насмешки. Затем он увидел у меня в руке обрывок бумаги. Снова я испытал удовольствие, лишая его привычной жеманной ухмылки.
— Джонни все же у вас бывал, — сказал я ему, не демонстрируя того, что было начертано на бумаге. Я продолжил его муки, сложив бумажку у него на глазах и отправив ее в карман. — Когда он был здесь?
Глаза у Блейна забегали.
— Парочка посетителей на самом деле навестила меня из чистого любопытства, чтобы посмотреть, как живет отшельник.
Было видно, как осторожно он подбирает слова.
— Я не всегда настаиваю на знакомстве с ними и не прошу называть свои имена. Ведь разговаривая с вами, я на этом не настаивал, не так ли?
Я решил играть в его игру, по крайней мере пока.
— Был ли один из этих визитеров мальчиком около четырнадцати лет, светловолосый и голубоглазый?
— Нет, — резко сказал Блейн и принялся скатывать вторую сигаретку. — Если вы читали мои книги, то могли бы понять, что я не люблю детей, это отродье. У меня их никогда не было, и я, конечно, никогда бы не впустил в дом чужого.
— Да, я читал кое-какие из ваших книг, — подтвердил я. — Если мне не изменяет память, то вы не любите почти всех на свете: женщин, детей, бизнесменов, ученых, представителей рабочего класса, латинские нации — несмотря на то, что сами жили во Франции и Италии, — восточные народы, евреев и разных цветных. Если бы всех их уничтожить и предоставить всю планету в распоряжение нескольких состоятельных взрослых особей мужского рода северо-западной европейской породы, выведенных биохимическим путем в стеклянной пробирке, у которых вследствие этого не будет ни матерей, ни детства, ни юности, тогда, по вашему мнению, и наступит век тысячелетнего царства, не так ли?
— Вы искажаете мои идеи! — с обидой в голосе произнес он. — Я возражаю только против того воспитания, которое получают наши дети. Все объясняется расслабляющим материнским влиянием, которое приобрело прямо-таки фантастические масштабы после осуществления так называемой венской эмансипации. Но так было далеко не всегда. Когда пятилетний сынок Джона Эвелина умер, то величайшей похвалой ему послужила ремарка отца: «Он был далеко не ребенок!» Прошло всего сто пятьдесят лет, которые отделяют нас от Эвелина и трескучей фразы, произнесенной Уордсвортом, — «облака славы». Хотя никто не может меня назвать нацистом, или даже сочувствующим нацистам, я должен признаться, что кое- что у нацистов вызывало мое восхищение, — прежде всего это спартанские идеалы в молодежном движении. Гитлер забирал мальчиков из гнездышка гнетущей материнской любви и принимался отливать из них жестоких, беспощадных мужчин уже с семи-восьмилетнего возраста. Я знаю из достоверных источников, что он был знаком с моим взглядом на воспитание мальчиков, и мои концепции оказали влияние на всю его программу. Несомненно, он осуществил на практике принцип, который я всегда поддерживал: воспитание сделает все, абсолютно все. Посмотрите на собак Павлова. Мальчики не отличаются от них большим интеллектом, они отличаются лишь одним — они умеют говорить. Отнеситесь к мальчишке как к говорящей собаке и дрессируйте его, как Павлов щенка, и вы сделаете из него все, что захотите. Манеры, нравственность, чувства, мораль, даже концептуальная мысль — все это суть производные намеренного воздействия. И оно должно быть намеренным, его нужно планировать ради достижения поставленной перед собой цели…
— Какой цели? — переспросил я его.
— Любой цели, если только она заранее спланирована. Я верю в дисциплину ради самой дисциплины. Это очень хорошо для душевного равновесия. То, что вы называете свободой, — вредно для души, так как свободное волеизъявление — это опасное заблуждение, иллюзия. Вы знаете, что у спартанцев были такие же идеи. Спартанские дети жили группами, вдали от родителей, от своих семей. Их приучали вести трезвую, бережливую жизнь, драться безжалостно, даже красть, если нужно, и стоически переносить физическую боль. При соблюдении определенных религиозных обрядов некоторых из них засекали кнутом до смерти, но они при этом не издавали ни звука. Я никак не могу понять, почему столько ученых-классиков, которые пели