Остаток 1989 года проходил у нас в заботах, огорчениях, но и в радостях тоже. Дженни Соркин дубасили с двух сторон: в колледже этим занимался я, пытаясь очистить и упростить ее синтаксис, а во время ее приездов в Нью-Йорк к этому подключалась Ивон, настойчиво выжимая из нее глубину мысли.
На одной из таких встреч мне довелось присутствовать. Редактор добивалась, чтобы каждый из шести мужских персонажей в романе Дженни был индивидуален во всех отношениях.
— Чтобы и слепой мог узнать каждого темной ночью. — Но Ивон не могла уделять так много времени каждому из своих писателей. — Кончились те времена, когда Максвелл Перкинз водил за ручку своих писателей. Я могу указать только на то, что мне кажется неправильным, а уж устранять это надо вам самим.
— Говорите прямо, Ивон. Что у меня не так?
Спокойно и глядя прямо в лицо Дженни, Ивон ответила:
— Я бы предпочла, чтобы вы называли меня миссис Мармелл — до выхода двух ваших первых бестселлеров. — Но затем она улыбнулась. — Извините, сказывается дурное воспитание. — Нам нужны… — местоимение, которое употребила Ивон, показывало, что она признала рукопись Дженни и будет сражаться за нее, пока не откроет ей дорогу в свет. — Нам нужны шесть потрясающих портретов, рисующих людей, смешных, человечных, раздражающих, амбициозных, крутых. Портрет вашего отца с его сумасбродством — довольно неплох. И знаете почему? Вы знали его. А вот в отношении ваших пятерых футболистов у меня не возникает ощущения, что вы знаете их. Исключение, разве что, поэт из Миссури.
— Вы, случайно, не спали с кем-нибудь из своей — «Большой шестерки?» — спросила Ивон однажды за ленчем.
— Я избегаю футболистов.
— Дело в том, что вы пишете о них как-то отстраненно. Пытаетесь сделать из них героев, но не вкладываете в них свое сердце. Отбросьте эту героическую мишуру, пришпильте их к страницам своей тетради, как делали это с насекомыми на уроках биологии в школе. И заостряйте, заостряйте!
Всякий раз, когда Дженни уставала от подобных накачек, не содержащих в себе никаких конкретных указаний, она вспоминала слова, сказанные мной во время одной из неофициальных встреч с наиболее способными студентами:
— Печально то, что большинству ребятишек из класса так никогда и не удастся создать настоящий образ.
Не желая принадлежать к этому большинству, однажды утром, промучившись всю ночь с персонажем из Оклахомы и добившись в конце концов того, чего хотела, Дженни позвонила Ивон и сообщила ей с ликованием:
— Теперь с романом порядок. Семь страниц переделано как надо. Всякая шелуха отпала. Остались только мышцы, музыка и смысл.
— Вы начинаете говорить как профессионал, — сказала Ивон.
Что же касается Тимоти Талла, который так блестяще начал свою карьеру и которого я выдвинул своим ассистентом, то тут я все время раздумывал над тем, потянет ли он должность заведующего кафедрой, если мне случится уйти. Для кропотливой административной работы он, похоже, был недостаточно терпелив. И решение мне предстояло не из легких, ибо еще при выдвижении его ассистентом многие считали, что он слишком молод для этой должности. Но однажды, неожиданно вернувшись за какими-то бумагами в аудиторию, где он читал лекцию, я поразился тому, как легко и свободно он держится со своими студентами. Впитав все то, чему я учил его, он трансформировал эти знания, используя свои природные качества.
Однажды вечером, прогуливаясь по городку, я увидел его играющим в регби. Когда он, неожиданно взвившись вверх словно Икар, перехватил пас, я понял, что если его роману суждена долгая жизнь, а моему в этом отказано, то это, вероятно, потому, что сам он живет наполненной жизнью, чего нельзя было сказать обо мне. В свои двадцать два года он уже был разносторонним человеком, а я, будучи чуть ли не вдвое старше него, так и не сумел достичь этого. В теннис он играл с такой грациозностью, что в моих мыслях неизменно возникал образ Аполлона, тогда как сам себе я казался неуклюжим сельским жителем. Помимо моей воли я начал завидовать Таллу. Передав ему свои знания, я видел теперь, что он приготовился к самостоятельному полету, и понимал, что мне не удержать его. Мысль об этом болью отзывалась в моем сердце.
Через несколько дней я пережил сокрушительную потерю. Один из коллег Девлана по Оксфорду написал мне в конце 1988 года: «Он попросил меня сообщить вам, что слишком слаб, чтобы писать, и что, похоже, наступает его конец. Я счел необходимым предупредить вас, потому что весит он не более 120 фунтов,[16] и этот процесс остановить невозможно. Но дух его силен, и он все так же продолжает клеймить посредственность и посылает вам свои заверения в любви».
Явственно представляя себе Девлана, все еще воинственного перед лицом надвигающейся смерти, все еще выпускающего стрелы своего едкого ума по бездарностям этого мира, я в течение трех дней послал ему три длинных письма, напоминая в каждом из них о тех радостных моментах, которые мы познали с ним в Греции, и о том огромном влиянии, которое он оказывал на мою жизнь. Мне хотелось немедленно вылететь в Оксфорд и облегчить его страдания, но я никак не мог придумать уважительную причину для такой поездки. Я чувствовал, что не могу просто так бросить занятия, и даже если бы я получил разрешение, то слухи о том, что я отправился утешить «своего близкого друга», могли бы привести к моему увольнению. Так что я продолжал ходить на работу, чувствуя себя при этом совершенно несчастным. Проходя по тихим рощицам городка и по берегу Ванси, я представлял, что я в Оксфорде и направляюсь к каменному особняку XVIII века, в котором умирал мой друг, и испытывал неимоверную боль.
В конце концов, всклокоченный и несчастный, я ворвался без предупреждения в кабинет президента Росситера и пробормотал:
— Сэр, я должен немедленно вылететь в Оксфорд.
К моему удивлению, он отнесся к этому очень спокойно:
— Конечно. Узнав о болезни вашего друга, я так и подумал: «Вам надо лететь». Талл сказал, что он с радостью возьмет ваши часы. Дайте ему возможность проявить себя на более высоком уровне.
— А как же слухи, которые тут же поползут по городку?
— Стрейберт, если бы умирал ваш отец, разве бы мы не отпустили вас? Или когда жена Андерсона умирала от рака? Где же ему было находиться, как не у постели больной?
Совершенно не ожидавший встретить такое понимание, я почувствовал, что ноги у меня вот-вот подкосятся.
— Можно я сяду? — Когда он кивнул, я почувствовал, что на глазах у меня выступили слезы.
Через некоторое время, провожая меня до двери, он положил мне руку на плечо и сказал:
— Стрейберт, на факультете и в правлении уже давно решили не воспринимать ваши отношения с Девланом как порочащие колледж.
— Направляясь сюда, я приготовился к отставке, — уже в дверях признался я.
— Я не сомневался в этом, — ответил он и предложил мне воспользоваться служебной машиной и шофером, чтобы добраться до аэропорта Кеннеди.
Когда я прибыл в Оксфорд, Девлан был еще жив.
Он был так немощен и весил чуть больше сотни фунтов. Как мне представляется, ему пришлось собрать остатки последних сил, чтобы поговорить со мной. Слова его разрывали мне сердце:
— Что бы я хотел сделать в оставшееся мне время? Вновь побывать в Уффици. Послушать «Лоэнгрина». Встретиться в последний раз со своими студентами, чтобы поделиться с ними… — Голос его затих, и, когда я наклонился поближе, чтобы расслышать его, он добавил: — Послушать «Агамемнона» в древнегреческом театре… — последовала долгая пауза, во время которой он взял меня за руку, — и побродить по оливковым рощам, где мы гуляли когда-то.
…Его похоронили на Оксфордском кладбище и, выполняя волю покойного, поставили на могиле небольшой камень с надписью: «КРИТИК ДЕВЛАН».