проходил по дорогам своей жизни, встречался с родными, с кем-то беседовал, что-то говорил им. Все проходило в полусне, в полузабытьи.
«Ораненбаум» — эта надпись на вокзале внесла что-то новое. Я припомнил, где находится этот город — недалеко от Берлина. Нас вывели из вагона поезда. Поезда, рельсы, дома... Все такое обычное. Где же здесь могут нас расстрелять?
Нас провели вдоль вагонов, в сторону семафора, и как только ушли последние пассажиры, сошедшие с поезда, а остались мы и охранники, появилась надежда на побег. Она снова словно током пронизала все тело, возбудила и воодушевила. Начался разговор между нами.
— Бьем ногами... Бросаемся под вагон... — с передышкой шепчет Пацула.
Это был еще один самообман, еще одна вспышка надежды на освобождение, порыв воли несломленных, неистоптанных, обессиленных людей. Вспышка чувства сопротивления и веры в себя овладели нами. В голове гудело, я был словно в жару. Вот-вот сейчас мы нападем...
Охранники догадались по нашему оживлению, что мы что-то замышляем. Они приставили стволы автоматов к нашим спинам, стали кричать на нас. А тем временем эшелоны, вдоль которых шли, кончились и мы оказались на переезде. Отсюда пошли по дороге, открытой с двух сторон. В сложившейся обстановке о побеге нечего было думать. Остановились у шлагбаума, за ним четко выделялась указательная стрелка, на которой стоял знак войск СС — череп со скрещенными костями. А в нескольких минутах ходьбы справа и слева от дороги возникли железобетонные квадраты, возвышающиеся над землей. Из их отверстий торчали стволы пулеметов.
Прощай, жизнь...
Высокая каменная стена, ворота. Здесь кончался наш путь.
Но вдруг в стороне зашумела толпа, донесся хохот. Я словно очнулся. Кому здесь может быть весело?
Слева, неподалеку от ограды лагеря, между соснами раскинулся городок с домиками, садами, площадками и футбольным полем. На нем шла игра двух команд. Люди, вероятно, жители этого городка, наблюдали за игрой.
Деревья, дома, люди, солнце... Рядом с этой стеной, за которой убивают...
Ворота открылись, и нам показалось, что нас проведут через эти ворота. Но мы увидели, как из лагеря катились какие-то телеги. Вначале мы не поняли, что их везли люди. Поравнявшись с нами, они остановились, расправились, вытянулись и замерли. Их было человек десять-двенадцать. Они стояли в лямках, шлеях с хомутами на шеях. Мы сначала не сообразили, почему остановились невольники. Потом уже поняли, что арестанты приветствовали эсэсовца, который сопровождал нас в лагерь.
Узники поволокли дальше нагруженный какими-то ящиками воз, а мы пошли своей дорогой. Но еще перед тем, как пройти ворота, я увидел уголок, запомнившийся мне навсегда. Может быть, он и запечатлелся так отчетливо в моей памяти лишь потому, что я остановил на нем свой взгляд после того, как перед нами прошли невольники. И возможно, еще потому, что на территории лагеря невдалеке стояли неприятные бараки темно-зеленого цвета и валил густой, черный дым из широкой квадратной трубы крематория.
Правее ворот, неподалеку от стены, в живописном окружении природы стоял двухэтажный коттедж, Он был построен из красного кирпича, фронтон с колоннами, огромные окна, а рядом сверкало озеро, по которому плавали белые лебеди. Вокруг водного зеркала — пышные кусты, цветники.
Высокая серая стена, черный дым из широкой трубы, истощенные люди в полосатой одежде и картинный коттедж, озеро, лебеди, цветы — неповторимый контраст. Осень, краски сентябрьского солнечного дня и ворота, разделившие мир на жизнь и смерть. И нас трое, скованных цепью, связанных объявленным нам приговором.
Никогда этого не забыть.
— Штильгештад!
Двое охранников остались около нас, третий с пакетом в руках быстро направился к зданию, расположенному недалеко от ворот. Мы стояли неподвижно, чувствуя локоть друг друга. Обреченность, безнадежность, примирение с безвестной смертью на чужой проклятой земле коснулись души, завладели ею, и ничего изменить нельзя.
Из здания вышел наш третий конвоир, с ним два солдата местной лагерной охраны. Они подошли к нам, проверили что-то в бумагах, потом поворачивали нас направо, налево и вслух считали одежду, обувь, били нас по спине резиновой палкой. Мне показалось, что наш конвоир и местные охранники упрекали в чем-то друг друга.
— Штильгештад! — крикнул уже на расстоянии солдат, и нам стало ясно, что снова надо вытянуться по команде «смирно» и ждать, пока они не возвратятся.
Мы стояли уже много времени. Ноги занемели, нестерпимо тяжело стоять. Кто-то из нас заговорил, пошевельнулся. В то же мгновение из здания выбежал один из тех солдат, кто принимал нас, и стал колотить каждого по очереди по лицу и ногам все той же резиновой палкой. Солдат ушел. Но за нами наблюдали из окна, и противное немецкое слово «штильгештад» мы теперь поняли точно. Это тот же прием пытки, как и раскаленная печь в карцере.
Стоим час, другой, третий. Солнце уже зашло за деревья, вечереет. К нам подвели еще несколько наших военнопленных. Их построили за нами, приняли, как и нас, и оставили с тем же приказом: «Штильгештад!»
Хочется узнать, кто стоит за моей спиной, откуда он. Я не имею права повернуться, даже шевельнуть головой. Вижу лишь того, кто не спускает с нас глаз: одна фигура стоит у окна здания и внимательно наблюдает за нами.
Во дворе заиграла джазовая музыка. Скосив глаза, вижу людей в полосатых робах, они шли по плацу и вдруг все разом упали на землю и поползли. Зрелище ужасное.
Мысленно переношусь в родное Торбеево. Возможно, в эти минуты мать вспоминает обо мне. Знает ли она, где я? Товарищи, наверное, отправили ей мои личные вещи, написали, что не возвратился с боевого задания. Это уже в самом деле «пропал без вести».
Мои мысли обрываются: из здания вышел высокий, долговязый офицер-эсэсовец. Воротник коричневой рубахи расстегнут, рукава подвернуты за локти, в правой руке бич. Остановился перед нами, широко расставив ноги, начал говорить. Переводчик повторяет: «Вы — худые, вонючие русские свиньи. Все вы будете уничтожены, ибо вы преступники, вы дезорганизуете нормальную жизнь в резервациях для пленных. Запомните, что отсюда никто никогда не убегал и не убежит. Я — комендант лагеря Густав Зорге. Железный Густав зовут меня. Здесь приводятся в исполнение смертные приговоры». Зорге разразился ругательством: «Чего ты, свинья, руками болтаешь, когда тебе приказано стоять по команде «смирно». Испробуй вот этот бычий хрящ и запомни, что такое дисциплина, аккуратность и порядок».
Комендант жиганул бичом по лицу шевельнувшегося, а заодно и рядом стоявших с ним. Я увидел Зорге вблизи. Лицо молодое, но все в глубоких морщинах, жилистая шея, глаза пустые, бесцветные.
Комендант стал расхваливать свой концлагерь за то, что в нем нашли себе могилу сотни интернационалистов, коммунистов, противников фюрера. Затем он отошел от нас и подал команду:
— Вон отсюда!
Подбежали охранники, начали толкать нас, подгоняя, словно стадо скотины. Мы очутились в помещении. Это был комбинат, где вновь прибывшие проходили «санитарную обработку». Парикмахеры остригали волосы, в бане каждый должен был обмыться горячей, как кипяток, и сразу же ледяной водой. Здесь забирали одежду, в которой прибыли люди, и выдавали лагерные полосатые брюки и куртку.
Часть из тех, кого пригнали сюда, пропустили в баню, остальные стояли перед дверью, ожидая очереди к парикмахерам. Здесь и началось знакомство.
Оказывается, были среди нас не только приговоренные к смерти, сюда пригнали пленных для отбытия других приговоров. Обслуживающие нас украдкой разъясняют, что означает «штрафник». Мало кому из них удается вынести пытки, тяжелую работу.
Парикмахер, к которому я подошел, приказывает наклониться над коробкой, наполненной человеческим волосом. Я наклоняюсь, он «нолевкой» снимает с моей головы пышную шевелюру.
— За что попал сюда? — тихо спрашивает парикмахер.
— Подкоп.
— Это — расстрел, — пояснил он.
Я вздохнул, но ничего не сказал в ответ на эти слова.
Парикмахер был уже немолодой, седой человек. Повернув мою голову, он пристально посмотрел мне в глаза. В его голубых и добрых глазах я увидел затаенное желание что-то посоветовать мне. Мы с ним не знакомы, но я сразу признал в нем своего товарища. Не знаю, почему вот так, сразу появилось это доверие, объяснить этого я не сумел бы тогда.
— Бирку уже получил?
— Получил, — ответил я и, протянув ему руку, показал с номером железку, лежавшую на моей ладони.
Среди ожидавших очереди кто-то закурил сигарету. На запах табака прибежали два в красных касках пожарника. Они протиснулись к курящему и, выхватив из-за пояса короткие лопаты, набросились на курильщика. Они били его по голове. Человек упал на цементный пол. Товарищи хотели поднять его, но пожарники разогнали их лопатами и тут же ушли.
— Убили, сволочи! — прошептал парикмахер. Прекратив стрижку, он пошел посмотреть на убитого.
Я видел, как парикмахер, строго прикрикнул на стоявших вблизи распростертого, неподвижного, истощенного тела, склонился, что-то попробовал рукой и быстро возвратился ко мне.
— Дай свою бирку! Давай все! Скорее! — быстро заговорил он.
Я положил ему в руку номерную железку, заполненную карточку, все, что хранилось при мне. Парикмахер включил машинку и тут же выхватил «вилку», выругался: «Не работает, будь она проклята!» — и побежал в ту сторону, куда заключенные волокли труп убитого. Все это происходило быстро, ловко и через две-три минуты возбужденный парикмахер, включив машинку, продолжал стричь мою голову. Он склонился надо мной, заговорил скороговоркой, но строго:
— Вот бирка и документы убитого. Возьми! Твои сгорят вместе с ним. Ты — Никитенко Григорий Степанович, из Дарницы, учитель, двадцать первого года рождения. Запомни! Теперь ты штрафник, а не смертник. Капут твоему приговору. Коммунисты везде остаются коммунистами. Валяй дальше! — приказал он громко и притворно резко, со злобой оттолкнул меня от себя.
— Садись, рыжий, вон над той коробкой, куда лезешь к черным? — кричал парикмахер.
Сжимая в руке бирку, я чувствовал, что она не такая, как была моя, которую я держал в этой же своей руке несколько минут назад. Я понял, что произошло что-то очень важное, хотя еще не до конца верил парикмахеру. В бане я разговорился с Цоуном, Пацулой, но о бирке пока ничего не сказал, чтобы не расстраивать их таким сказочным сообщением. Перед глазами стоял седой парикмахер с добрым лицом учителя. Я спрашивал себя: «Правда ли это? Действительно ли он спас меня?» И много раз повторял про себя: «Учитель из Дарницы, Никитенко Григорий Степанович. Двадцать первого года рождения».
На территории лагеря был еще один лагерь, отделенный оградой от всей территории. Через ворота нас провели в тюрьму в тюрьме. Уже был поздний вечер. В окнах бараков тускло светилось, передвигались какие-то фигуры. Я присматривался к окружающему и все время думал о том, что у меня отныне личный номер, который я должен помнить назубок, и котелок, в который я буду получать еду.
Чужая фамилия, чужая судьба... Не подведут ли они меня, обреченного на смерть? И правда ли все это?
Под чужой фамилией
Мне достались широкие рваные брюки, жилет с хлястиком и тоненькая рубаха в клеточку, которая завязывалась на груди. Напялив все это на себя, я должен был подойти к «маляру».