Тот обмакнул в ведре с краской широкую щетку, разделенную на несколько частей, и провел ею по моей одежде от затылка до пят, потом — от подбородка до ступней и таким образом сделал из меня полосатую зебру. Ткань впитала краску, одежда прилипла к телу.

Запомнилось, что в бане среди прислуги было несколько женщин и ребят-подростков. Какие функции они выполняли, не приметил, но их присутствие поразило меня. Женщины, дети...

Нас построили перед бараком. Высокий немец в полосатом, как и наш, наряде обратился к нам через переводчика:

— У кого есть деньги, золотые и ценные вещи, положить перед собой!

Оказывается, были кое у кого и деньги, и перстни, и часы. У меня — ничего, кроме жетона и котелка.

В лагере на каждого заводилось личное дело. В него заносились фамилия, номер и особые приметы человека: цвет волос, родинки, наколки и прочее. Потом выдавались разные «знаки». Мне, как и всем советским военнопленным, выдали букву «Р», что означало — «русский». Затем дали винкель — матерчатый треугольник, который нужно было, как и свой номер, нашить на одежду.

Появился еще один высокий, упитанный эсэсовец в полной форме и долго, грозно объяснял, куда мы попали и по каким правилам будем здесь жить. Говорил обо всем напрямик, без всякой дипломатии. Каждого здесь могут убить, повесить, уничтожить любыми средствами, ибо все, кто прибывает сюда, считаются осужденными к смертной казни или самому суровому штрафу за «преступление перед немецким народом». Заключенному надо всегда помнить свой номер, место в строю, кто стоит справа и слева, распорядок дня. Все приказы выполнять бегом, только бегом!

Сейчас я видел почти всех выстроившихся, обводил всех взглядом, перебирал ряды, но Пацулы и Цоуна не находил. Значит, я попал в команду штрафников, а они — в команду смертников. Сердце забилось в страшной тревоге. Поймут ли мои дорогие товарищи, что произошло со мной на самом деле. Узнают ли они правду обо мне.

Но вот принесли в белых бидонах кофе и несколько буханок хлеба. Начали разливать по котелкам жидкость, резать и делить хлеб. Мне уже приходилось самому делить хлеб между голодными и не раз я стоял в толпе и ждал, пока подадут мой паек. Это зрелище ужасное. Люди изголодались до крайности, крошка хлеба для каждого равнялась жизни, и никакие соображения и нормы поведения не в состоянии были сдержать крик голодного желудка. Тряслись губы от одного запаха хлеба, дрожали руки, в которые попадал тот жалкий темный кусочек. Люди плакали от умиления, глядя на пищу, они отщипывали ее маленькими крошками, нетерпеливые проталкивались вперед и хватали порцию, опасаясь, что им не достанется.

Голодные держатся по-разному. Одни не против съесть свою порцию и норму соседа, от которой тот на миг отвел глаза. Поэтому у нас не хватило одной порции. Поднялись шум, ссора, плач.

Появились эсэсовцы-распорядители. Выспрашивают, бьют, но, конечно, тот, кто перехватил хлеб, не признается, хоть ты забей его до смерти. Злодеями почему-то были названы мы, русские, и всех нас выгнали из помещения во двор.

— Буду бить, буду убивать! За порцию хлеба будете все повешены! Сознайтесь, кто взял? — твердил распорядитель. Но никто не проронил ни слова. Пошла гулять плетка, каждый уверял, что он не виноват. Тогда принесли «козла» — приспособление, изготовленное в местной мастерской. Эсэсовцы приказали ложиться по очереди на станок. Наказывать плетью должны сами себя заключенные. Один лежит, другой бьет его. Кто слабо ударит, эсэсовец бьет по лицу жалостливого. Экзекуция не помогла выявить виновного, съевшего хлеб своего товарища.

Поздней ночью завели нас в барак, каждому показали место. До сих пор я видел лагерные жилые блоки, в которых размещалось человек сто-двести. В этом блоке длинные трехъярусные нары стояли в три ряда — у стен и посредине. Здесь размещалось человек девятьсот, не менее. Верхние места находились под самой крышей, потолка не было.

За несколько дней впервые прилег я в какую ни на есть, но постель. Обрадовался этому ящику, теплу, свету, людям. Но уснуть не мог долго: на какой бок не повернусь, чувствую страшную боль во всем теле. За двести граммов хлеба жестоко избиты двести заключенных. Вокруг витает страх смерти и голода. Засыпаю, наверное, перед самым подъемом. Еще совсем темно, а окна барака уже открыты настежь, по помещению гуляют сквозняки, неумолчно раздается приказ блочного надзирателя: «Живей! Живей!»

Все вскакивают, надо успеть одеться, а почему-то даже деревяшки быстро не натянешь на ноги, в рукава куртки не вденешь рук; успеть умыться — обрызгать тело до пояса ледяной водой, и бежать, бежать сколько есть силы во двор. Придешь последним — будешь битый, окажешься с краю — не протолкнешься в середину толпы, где теплее стоять.

Гремят, грохочут деревяшки, напирают люди, давят костями, дышат в затылок. Вот и апельплац — место сборов, построений и поверок. Я вижу это впервые, ибо в предыдущих лагерях все происходило по-иному. Пытаюсь не отставать от потока. Почти тысячная толпа запуганных людей воочию передает свой опыт. Каждый стремится прорваться в середину скопища — там и теплее, и один поддерживает другого, поэтому легче стоять. У кого больше сил, тот отталкивает слабого и прячется глубже. Упал кто-то? Ну что же, поднимется, здесь никто никого не жалеет. Ветер пронизывает до костей, а надо стоять долго.

Из окон барака дежурные выбрасывают во двор постели — все должно проветриться, потому что во время проверки в помещении не должно быть и намека на удушливый запах людских испарений.

Вспыхнул свет — шум утих, толпа замолкла, словно притаилась, ждет. Прозвучала команда строиться, и все задвигались. Один толкает другого, все спешат, словно-обезумевшие, и это происходит на небольшом квадрате. Каждый ищет указанное ему место, между двумя, которых он знает. Оно определяется по одному из ориентиров — окну, столбу, дереву.

Построились по четыре.

— Ахтунг! (Внимание!)

Появился рапортфюрер. Ему будут докладывать блоковые о количестве живых, больных, мертвых, а тот, в свою очередь, доложит начальнику лагеря. Пока будут подсчитывать, можно оглядеться по сторонам. Неподалеку от меня в первом ряду стоят белокурые юноши с круглыми, как мишень, нашивками на груди. Алеют треугольники на груди провинившихся в других лагерях за подкопы, за попытки к бегству. У меня такой же треугольник. Среди сотен людей нет ни одного знакомого. В шеренге, наверное, каждый десятый — с зеленым винкелем- треугольником. Это бандиты, заключенные за разбой, за убийства...

Проверка закончилась. Через несколько минут выкрикивают, кто и где должен приступить к работе. Повалили за ворота, повезли телеги, апельплац разгрузился, стало немного свободнее. Но вот приказывают строиться новичкам, которые прибыли вчера. Лагерник с зеленым винкелем, квадратным лицом и огромными ручищами, свисающими почти до колен, на непонятной смешанной речи из русских, польских, чешских, немецких и английских слов разъясняет значение строевых команд. «Направо», «налево», «фуражки снять», «фуражки надеть», «стройся» и тому подобное.

«Зеленые винкели», оказывается, имели задачу обеспечить надлежащую строевую подготовку новичков. Нечетко повернулся — удар по голове, снял свой «митцен», но не зафиксировал это движение соответствующим звуком — удар под ребро.

* * *

Нас усадили за длинный стол и высыпали целую гору коротких, тоненьких разноцветных проволочек. Они были перемешаны. Нам следовало разобрать и разложить красные к красным, оранжевые к оранжевым и так далее. Цветов было много, различать их было делом нелегким, и когда кто-нибудь клал проволочку не в свою кучку, его били за невнимательность. Кто заканчивал работу, проволочки снова ссыпали в одну кучку, перемешивали их и он должен был начинать работу сначала.

Я сортировал эти разноцветные проволочки, у меня рябило в глазах, и, слушая грубый окрик, думал: «Для чего это делается? Наверно, с целью приучить безропотному повиновению. Приказано делать — делай, не задумывайся над тем, что и для чего. Твоим хозяевам так нужно».

День кончился, остальная часть времени до отбоя принадлежала заключенным, и они разбрелись по всему двору, разделились на небольшие группы и заговорили, зашумели каждый о своем. В этих беседах возрождались обыкновенные человеческие отношения, завязывалось товарищество между незнакомыми.

* * *

Я стою один, отдельно от всех и гляжу, как разговаривают другие, сойдясь в группы, как многие смакуют одну сигарету. Искал, с кем бы познакомиться, присматривался к людям. Вдруг ко мне подошел мальчик, худой до невероятности, остроносый. Его шапка сместилась на затылок, открыв большой крутой лоб.

Он смотрел на меня, наивно улыбаясь, вдруг спросил на чисто русском языке:

— Не узнаете?

— Нет, — ответил я.

— Сосед по нарам. Я тоже на третьем этаже.

— Еще не успели познакомиться, — сказал я.

— Я вас видел еще раньше.

— Что-то не припоминаю такой встречи.

— Берите, закуривайте, — юноша протянул мне сигарету.

Вижу парень владеет собой, серьезный, рассудительный, как взрослый.

Я закурил.

— Где достаешь сигареты?

— О, здесь все можно купить, лишь бы деньги были.

— Откуда у тебя деньги?

— Марки. За них покупают шапки, ботинки, сигареты, — сказал он, сразу не ответив на вопрос. — Я вычищал туалетную яму, мне дали три марки. Вон там, за апельплацем, каждую неделю собирается базар. Французы продают свое, югославы — свое. С собой в могилу или на виселицу не хотят нести. — Парень почему-то засмеялся. — Видели высоких, похожих на спортсменов? То югославы, все с одного села. Прятали оружие, а фрицы нашли. Мишени на сердце им пришили. Завтра или послезавтра уже их не будет. Они все променяли на еду, на табак, хоть перед смертью накурятся.

— Ты, я вижу, многое знаешь, — похвалил я, чтобы вызвать на откровенность парня. Он продолжал говорить тихо, осторожно.

— Вы штрафник? И я тоже. Я уже здесь давно — целый месяц, еще месяц пробуду, а может, и два. Штрафников держат, сколько им вздумается, а нужно два месяца. Не врежешь дуба или не прибьют за это время, отвезут куда-то на работы.

— А как ты сюда попал? — спросил я.

— В лагерь?

— Нет, в Германию.

— А-а, привезли к бауэру. Хозяин попался скупой, злой, вот мы с ребятами и убежали от него. Шли домой, в Россию. Меня послали раздобыть еду. Я по трубе залез на балкон особняка, пробрался в комнату, а там генерал храпит. Услышал меня, как заорет: «Караул!» Если бы он, дурной, дал мне хлеба, я ушел бы и все. А то черт его знает из-за чего шум поднял. Так ничего и не принес ребятам. Мы голодные удирали лесами три дня. За нами гнались, по нас стреляли. Схватили меня первого... А как вас зовут? — вдруг сразу сменил он тему разговора.

— Михаил, — буркнул я, забыв о чужом имени и фамилии.

— Дядя Миша, — сказал он по-своему. — У меня там, дома, тоже есть дядька Миша.

— А тебя как? — спросил я.

— Дима. Дима Сердюков.

— Дмитрий, значит. Хорошее имя. А я учитель Микитенко, — назвал я не свою фамилию.

Вы читаете Полет к солнцу
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×