Я целую через ажур, чтобы вернуть ожог. Теперь на наших губах пыль дорог, берущих начало здесь и бегущих во все стороны света. Целую глаза – восходящее солнце – восток; лоб – монастырь Шанмоль – запад; скулы – ледяной фьорд – север; губы – бедуинская хамула – юг. Я крестом кладу поцелуи на лицо, полумесяцем – на плечи и шею. Причастие – мой язык как облатка, ее несмелая, дерзкая улыбка – моя индульгенция. Между нами старый тюль третьим лишним, не ветер его качает – наше дыхание.
– Иди ко мне, – шепчу.
– Я с тобой, – шепчет она, ее волосы в белом ажуре, за ним кипят кофейные кружева.
– Не так! – Я подхватываю ее на руки, воздух тяжелее ее. Сил нет терпеть!
Не я беру, она забирает меня без остатка. Она спит, мне хочется просить – не будите и не тревожьте возлюбленной моей, доколе ей будет угодно.
Саша
– Как твои дела?
– Хорошо! – смеюсь я. – Просто отлично!
– Что-то случилось? – с тревогой спрашивает мать. Она в Находке, за сотней часовых поясов, но ее голос рядом со мной.
– Ничего особенного, – осекаюсь я. Забыла: мать лучше не пугать, иначе она напугает меня.
– Как со Стасом? – Она выдавливает его имя трудно, чуть не с хрипом.
– Нормально.
– Почему же он замуж не зовет? – Мать боится, я чувствую кожей.
– Зовет, – легко отвечаю я. Это даже не ложь. Всего два месяца назад то было правдой.
– Замужество без любви прочнее, – настойчиво долбит ее голос. – Не глупи! Чувства умрут, выбирай привычку. Никаких страстей, никаких всплесков, зато ты цела. Вот главное!
– Хорошо, – скучно говорю я.
Мать вышла замуж за человека, который любит ее. Он увез ее к стране рассветов и песен, но она так и не стала счастливей.
– Будь умницей, – она всегда так прощается со мной.
– Буду, – смеюсь я.
Надо сказать матери правду. Так правильнее. И так уже было, когда я начала встречаться со Стасом.
– Тебе звонил мужчина. Стас. Кто он? – наконец спросила мать. Ее губы были сжаты, черные мушки зрачков нацелены в упор.
– Мой любовник, – наотмашь бросила я.
– Что?! – Мать задохнулась от неожиданности.
– Мой любовник, – раздельно повторила я, и меня захлестнула бешеная волна жестокой радости. – Получила, мама?
Мать смотрела, застыв, не веря своим ушам.
– Мне двадцать лет. Мы пользуемся презервативами. К тому же я его не люблю.
– Это не имеет никакого значения, – глаза матери наполнялись слезами.
– Имеет, – улыбнулась я. – Еще как имеет!
Мать молча развернулась и закрылась в своей комнате.
Я взглянула на себя в зеркало и рассмеялась. Я тогда поступила правильно. Решила, что лучше один раз отрезать правды, чем врать и врать. Вырезала жалость к матери, как раковую опухоль. Одним взмахом скальпеля. И стала свободной.
Я поехала на работу, там меня ждал неприятный сюрприз. Гриша Томилин поступил повторно с диагнозом «обструктивный бронхит». Это плохо, в будущем все может закончиться бронхиальной астмой, ингаляторами, кислородом, гормонами.
– Простыл, – сказала его мать. – Такая погода… – Она помолчала. – Неустойчивая.
Мне хотелось ударить ее по губам. Она ушла, а я прижала Гришку к себе. Его маленькая рука доверчиво лежит на моей спине; сам молчит, сипит, смотрит в мои глаза. Маленький, серьезный взрослый. Хрипы свистят в его груди, мне хочется плакать.
– Все будет хорошо, – шепчу я. – Все будет хорошо.
– Дай! – ответил он.
Я протянула ему фонендоскоп и рассмеялась. Все будет хорошо! Положила Гришку в кроватку, взяла в ординаторской другой фонендоскоп и побежала на обход.
– Александра Владимировна, – окликнула меня процедурная Вера Васильевна. – Что это с вами творится в последнее время?.. Вы какая-то не такая.
– Какая? – засмеялась я.
– Влюбились небось? – Ее веселые глаза хитровато сощурились.
– Небось!
Замечательное слово «небось», синее как… небесная ось! Я смеюсь. Что за чепуха?!
Сегодня ночное дежурство, мне не страшно ни капли. Напротив, я жду, но потом забываю. Перед обходом руки нужно согреть в горячей воде, на фонендоскоп подышать, чтобы они были теплыми. В наше отделение госпитализируют детей из дома ребенка. Только здесь я узнала симптом укачивания. На застиранной казенной подушке голова маленького ребенка, подушка качает голову направо-налево, направо-налево, направо-налево. Направо – дверь в коридор, в нем мертвый свет люминесцентных ламп, налево – окно, в нем живое солнце и воля.
– Почему так? – спросила я, как только пришла работать.
– Брошенные дети укачивают себя сами, – сказала Наргиз.
Несправедливо… Так несправедливо, что жмет сердце. Казенная подушка – эрзац родной матери. Разве такое бывает?
– Саша, что с твоим лицом? – смеется Наргиз.
– Что? – пугаюсь я.
– Не знаю, – отвечает она. – Только я немного завидую…
– Чему? – смеюсь я.
– Не знаю, – грустно повторяет она.
Я улыбаюсь, точнее, улыбка появляется сама собой, хочу я этого или нет. Так хорошо! Так хорошо!
Солнце катится к земле так быстро, что не успеваю оглянуться. Только что было утро, и вдруг за окном вечер. А я заметила его, лишь оставшись одна.
– Александра Владимировна, вас в приемный.
– Зачем?
– Папаша какой-то.
– Пусть подождет.
Я дописываю истории, глядя в больничный сад. За окном яблоня, заходящее солнце красит ее янтарем. Вверху голубое небо, внизу урюк и вишня. В их стволах течет венозная кровь, анастомозом расходясь к абрикосовым облакам, в их сердечной сумке бьется жаркое солнце… Мне отчего-то грустно. Урюк и вишня похожи, но они далеко друг от друга.
– Привет!
Меня окатило жаркой миндальной волной, кожа вся в ее брызгах, сердце на дне.
– Ты?!
– Скучно… – Его губы сложили кораблик, мое сердце закачалось вперед и назад. Вперед – к нему, назад – ко мне.
– Я чувствовала, что ты придешь! – воскликнула я и вдруг поняла, что это правда. Может, поэтому я не боюсь?
– Чем? – засмеялся он.
– Сердечными ушками.
– Чем?
Он смеется, я тоже. Глупые, глупые, глупые мы!
– У предсердий есть ушки, они всегда на макушке. Первыми встречают, первыми провожают.
– Уже? – Его лицо смешно морщится.