виду.
И это смутило Эмму Ивановну Франк. Хотя с какой стати? Она не могла любить сумасшедшего, это же очевидно! Чего он хочет от нее?..
А если вправду дождаться ночи — посмотреть, что с ним станет? Но что с ним может стать: не растворится же он в воздухе, в самом деле… Нет, она пока еще в своем уме. Человек из плоти и крови не способен раствориться — нечего и думать. Дождешься ночи, а он уже не уйдет потом. И придется до утра сидеть с сумасшедшим — нет, только не это!
— Послушайте, Станислав Леопольдович…
Гость не дал ей договорить. Он поднял руку и произнес:
— Я уйду. Я уйду, как только Вы меня об этом попросите, клянусь Вам… чем хотите. Не надо придумывать никакого срочного дела — дослушайте, я не сделаю вам зла.
Эмма Ивановна снова села.
Она не могла понять, что произошло, но страх куда-то исчез. Почти спокойно глядела она на Станислава Леопольдовича, а у того глаза были на мокром месте. Он, что же… плачет? Тень не может плакать! Значит, не тень. А если не тень — так сумасшедший, все-таки сумасшедший. Жаль…
— Я сейчас скажу Вам одну вещь. — Эмма Ивановна закрыла глаза — от ужаса перед тем, что она делала. Но она делала это. — Мне позвонили. Мне позвонили из Склифософского. И все рассказали про Вас. Там, — она вытянула руку в сторону окна, — ждет машина. Вас собираются забрать, как только Вы выйдете отсюда. Они уже знают, что Вы здесь. Идемте, я покажу Вам черный ход.
Она не открывала глаз. Если он сейчас задушит ее — так ей и надо.
— Откройте глаза, Эмма Ивановна. Мне хочется в них посмотреть.
Глаза пришлось открыть: не задушит, стало быть. Но как же он измучил ее!..
— Мне ни к чему уходить через черный ход — повторяю, я могу исчезнуть в любую минуту. Но даже если бы мне действительно что-то угрожало… Вы спасали меня, я понимаю и ценю… я бы и тогда не ушел через черный ход. Вы забыли одну частность: я люблю Вас.
«Но что, что мне делать? — хотелось закричать Эмме Ивановне. — Я играла в игру… в „Вы мне снились“! И пришел Дмитриев Дмитрий Дмитриевич — да, смешной, да, убогий… какой угодно, но я уже сказала ему все, чего добиваетесь от меня Вы! Уже сказала, поймите. И не могу теперь говорить то же самое Вам, это… это безнравственно. Ну хорошо, я согласна, я не любила его, я делала вид! Пусть… Но я еще помню, как я делала вид, — ведь и дня не прошло. И я не имею права так быстро отречься… даже от лжи».
— Ладно, — тихо сказал Станислав Леопольдович, словно услышав все это. — Я попробую по-другому. Я попробую объяснить Вам, что мы с Вами, именно мы с Вами обречены, — он почти прокричал слово «обречены», — любить друг друга, только друг друга — и никого больше. Нас обрекла на это… история, если хотите. Помните, я спросил про имя — Клотильда… Кло? Вы должны, Вы обязаны вспомнить! Это Ваше имя.
Эмма Ивановна встала опять. «Боже, — подумала она, — доколе?»
— Меня зовут Эмма Ивановна Франк.
И вдруг ей вспомнилось, вспомнилось очень отчетливо, что в детстве была у нее кукла и куклу звали Клотильда. Она хотела прочь прогнать воспоминание это, а оно прочь не прогонялось. Впрочем… кукла — только кукла, какая разница, Клотильда звали ее или нет'
— Вы что-то вспомнили?
— Нет, — решительно сказала Эмма Ивановна. — Ничего.
— М-м, — простонал гость. — Что ж Вы так не бережете воспоминаний своих! Ну, допустим… теперь вас действительно зовут Эмма Ивановна Франк. А раньше?
— Когда… раньше? — мысль о том, что Станислав Леопольдович сумасшедший, начала куда-то ускользать… именно в тот момент, когда он выглядел совершенно уже безумным: глаза блестят, весь лоб в поту («Не тень ведь, не тень!»).
— Раньше… давно, — бормотал безумный старик, — в сороковых годах осьмнадцатого столетия. — Голос его стал совсем глухим. — Тогда Вы были Клотильдой Мауэр, Кло, моей женой!.. И мы любили друг друга — не в первый раз, как я полагаю, но оставим это, оставим… Итак, в сороковых годах осьмнадцатого столетия мы с Вами любили друг друга. Вам же снилось это! — Он горько покачал головой. — Разве можно забывать свои сны? Снов своих нельзя забывать, заклинаю Вас… У меня тогда был маленький домик, домик моего отца, — весь в плюще. И двор при домике — весь в красном гравии. И Вы, Вы!.. Что в Вас было тогда, Кло? Ах, одна, одна только тирольская песенка была в Вас — крохотная такая старинная песенка, всеми на земле к тому времени забытая уже, — раньше забытая: лет за двести до Вашего появления на свет. Где Вы взяли ее, где взяла она Вас — не знаю. Но без песенки этой не было Вас для меня. Все, все с песенки этой началось тогда: я, помню, прислуживал в храме — и люди, прихожане, на Пасху Христову пели… И вот, слышу вдруг: один голосок выбивается из хора — неправильный голосок, колоратурка такая, явно выбивается. Смотрю по сторонам: нашел — девушка, ребенок почти, лет тринадцати. Волосы совсем льняные… прямые — сосулечки такие. И хрустальные глаза: прямо перед собой смотрят и тоже поют: про дол зеленый. А вокруг никто не замечает, что один голос — выбивается, что про дол зеленый. Я совсем близко придвинулся — песенка и пропала. Потом все из церкви — я за Вами.
— Что это Вы пели в храме? — спрашиваю.
А Вы смутились и молчите. Я настаиваю. Тогда Вы и говорите — тихонько:
— Это моя песенка. Мне бабушка ее завещала. Тирольская песенка… мирская.
— Разве можно мирскую — в храме?
— А нельзя?
Тут уж я смутился. Стою столбом, а Вы мне:
— Догоняйте! — и бежать…
И я догонял Вас — я Вас пять лет потом догонял… и догнал, и обнял, помните?
И все просил песенку мне эту тирольскую… мирскую спеть. И Вы пели — просто, как дети поют, каждый раз — безотказно, дол зеленый, йо-хо!
Только песенка и была в Вас, Кло… Она главным в Вас была: а всего-то слов двадцать, остальное — повторы да припев тирольский, ничего больше. Но душа ваша, Кло, — та самая песенка про дол зеленый, как же Вы могли забыть об этом, как могли разрешить себе забыть… даже став Тенью Кло, но не буду, не буду про тени! Пока не буду, рано пока… Так, что еще?
Вы называли меня «магистр», «магистр» Себастьян, а я тогда не был еще магистром — школяром был, студентом в Гейдельберге. Я изучал теологию, а Вы стали моей женой. И я забросил теологию. Я ничего не делал — только любил, видит Бог. Только ходил за Вами, только смотрел на Вас… Лет шесть или семь я не читал, не упражнялся в вере и молитве, я не ходил в храм, потому что Вы стали божеством моим, милая, милая Кло!.. И подумать только, как беззаботно, как весело жили мы! Взгляните на птиц небесных, они не сеют и не собирают в житницы…
Бог свидетель, я опомнился не слишком поздно. Ради Вас, Кло, должно было мне становиться кем-то: шутливое прозвище «магистр» уже чуть ли не обижало меня. И я принялся читать, принялся писать — ежедневно, без остановки, до глубокой ночи. Я стал наконец магистром, Кло! Но Вас не было уже со мной, то есть нет… физически Вы были еще, мы жили вместе — все в том же маленьком домике моего отца… только в сердце своем Вы давно оставили меня. На Вас смотрело слишком много глаз — я посмеивался над Вами, я постоянно шутил по поводу этих глаз, когда нельзя уже было шутить: слишком многие любили Вас и слишком многим тогда Вы платили любовью. А однажды после лекции, после публичной моей лекции, Вы отправились в дом Вебера, из дома Вебера — в другой дом, потом — в третий… О Боже, праведный Боже, что Вы сделали с жизнью своей, бедная, бедная моя Кло!..
Станислав Леопольдович, не стесняясь, вытирал слезы — широкими, грубыми жестами, а слезы текли и текли, текли и текли. Эмма Ивановна не плакала. Ясными сухими глазами смотрела она на безумца, на этого сумасшедшего, сбежавшего из клиники, который метался по комнате и душу ей наизнанку выворачивал воспоминаниями о жизни не бывшей, не бывшей, не имевшей возможности быть! Но щемило в груди и понятно было: ушло что-то безвозвратно, давно ушло, а куда — неизвестно… И буйствовал голос — совсем глухой теперь, страшный. Гость закрыл лицо руками и сидел так.
— Нет, я вспомню сейчас, я вспомню… Я не хотел сегодня об этом, о песенке тирольской! Но вот, оказывается, за тем и пришел к тебе, чтобы сказать про песенку, про дол зеленый… Есть ли он сейчас в