дверь выпадает на долю женщины. И в этом деле война выработала своеобразную тактику. Ее приняли на вооружение местные жители…
— Хто-о там?
— Свои…
«Свои!..» Но так отвечают все: и прорывающиеся из окружения воины, и бежавшие из плена или неволи люди, и прихвостни оккупантов. Переспрашивать бессмысленно. Это понимают и те, кто в хате, и те, кто стучится. Открыть дверь все равно придется: излишняя заминка только усиливает подозрительность, а затем уже может последовать применение силы…
И вот гремит отодвигающийся засов, скрипит дверь. С той и с другой стороны порога — люди в крайнем напряжении. Если и теперь не раздался выстрел, то первый вопрос задает пришелец.
— Немцы есть?
В кромешной тьме, дрожащая от страха женщина — ей и лютый холод сейчас нипочем, — молчит, дыхание не может перевести, а не то чтобы произнести слово… На пороге незнакомый человек. С оружием. За его спиной, наверное, еще такие же… А если это полицаи?! За ними водится прикидываться партизанами, чтобы вызвать на откровенный разговор… Клюнешь на их удочку — беды не миновать. Спалят хату, а там и… Да что там? И вовсе тогда капут!
Капут… Это русское слово стало как никогда популярным среди населения оккупированных гитлеровцами стран. Его знают даже младенцы. Вслед за первым освоенным словом «ма-ма» они лепечут «ка-пут»… Быть может, потому, что этим словом их пугали оккупанты, допытываясь у родителей: «Где партизанен? Гофори! Или киндер капут!»
У немцев это слово тоже стало весьма популярным. Злорадно, с издевкой, произносили его оккупанты каждый раз, когда жестоко казнили советских людей; и с мольбой о пощаде, воздев руки к небу, они же бормотали «Гитлер капут!», когда обезоруженные, с глазу на глаз, представали перед народными мстителями.
Наконец зажглась от тлевших в печи угольков лучинка, и хозяйка получила возможность украдкой разглядеть незваных гостей. Лица незнакомые… Кто они? Зачем пришли? Этого не узнать, сколько ни разглядывай. И страх не покидает женщину.
В хате, как будто никого нет. Закопченная и ободранная по краям печь, почерневший от времени голый стол, вдоль которого тянется прислоненная к стене, покосившаяся лавка, да едва заметная между свисающими домоткаными рушниками иконка. В остальной части хаты темно и пусто. Впрочем, по мере того, как разгорается лучинка, из-за угла печи вырисовываются дощатые нары и на них, накрытые одеялом из разноцветных поблекших лоскутов, макушки ребячьих голов.
Детишки наверняка проснулись, лишь прикидываются спящими. В эти минуты их сердечки тревожно колотятся. У этой детворы тоже есть опыт. И тоже жизненный! Видели и пережили немало. Вот и сверлят их головки страшные мысли: «Зачем пришли? Что за люди? Вдруг да убыот? Или спалят?»
Больших усилий, огромного напряжения, стоит им не шевелиться. Замерли… Ждут. «Чем все кончится? Не уведут ли мамку? Или коровку последнюю угонют? Как тогда поросенка забили, а потом прирезали и телку…»
Ни на минуту Ковпак не забывал о страданиях народа, неустанно напоминал подчиненным, что под пятой оккупантов наши люди от мала до велика живут в постоянном страхе, что каждый день приносит им новые беды и что именно партизаны призваны защищать их.
— Не обижайте, хлопцы, народ! — напутствовал он уходивших на задание разведчиков. — Ему и без того лихо достается от фашистов. А люди — наша опора, как и мы для них — надежда! Запомните это!
Слова Сидора Артемовича давно уже стали законом для народных мстителей. И если доходил до него слух о малейшей провинности партизан перед местными жителями, то виновники неминуемо несли строгое наказание. Не щадил он при этом ни самых прославленных подрывников или разведчиков, ни заслуженных командиров. Бывали случаи, когда Ковпак прощал провинившегося. Подобный случай произошел, когда Сидор Артемович поддался уговору партизан-пушкарей, которые пришли заступиться за провинившегося ротного старшину. Он пошел пушкарям навстречу. Кстати, Ковпак никогда не считал зазорным прислушиваться к голосу рядовых партизан, понимал, что им подчас виднее.
— За то, шо вы вступились за людину, колы верите в него, — заключил Сидор Артемович тогда разговор с пушкарями, — цэ дило доброе. Тильки жизь така штука, шо скильки не крути и не верти, а истина все равно всплыве, як масло на воде… То ж закон такий! Так шо зараз не будэмо, хлопцы, загадывать. Поживем-поба-чим…
Добровольно, как многие сотни и тысячи людей, пришел в партизанское соединение и Семен Разин. Лет ему было за тридцать. Подтянутый, стройный, черноволосый. Казался он человеком уравновешенным, немногословным. В разговоры не вступал и, тем более, на ввязывался в споры. И лишь бегающие, как ртуть, карие глаза выдавали какое-то затаенное в нем волнение, настороженность. Разумеется, редко кто замечал это, а если и отмечал про себя такую деталь, то не придавал значения, дескать, мало ли по каким причинам бывает подобное с людьми — то ли от робости, то ли от пережитого, то ли нервы пошаливают, а может, и от рождения…
К партизанам Семен Разин явился, в отличие от большинства, с трофеями — немецкими автоматом, пистолетом в новенькой кобуре и отличным цейсовским биноклем.
Позднее, когда население оккупированной территории и партизаны добровольно отдавали свои сбережения, облигации и разные ценные вещи в фонд обороны Советской Родины, Семен Разин принес в штаб для отправки на Большую землю трофейные карманные часы с массивными золотыми крышками.
Такое было обычным явлением в среде партизан и не привлекло к Разину внимания его прямых начальников и партизан подразделения, в которое он был зачислен.
— Глядишь на Сеньку, вроде бы дрыхнет вовсю, — говорили промеж себя партизаны, — а чуток приблизишься до него — вмиг вскакивает, будто его вязать собрались!
— Значит, напуган чем-то…
— Кто знает, может, пережил такое, что и во сне не забывается!
— Все может быть…
— Тоже верно. Но малый он шустрый!
Приглянулся Семен Разин ротному старшине своей расторопностью и смекалкой, стал он от раза к разу поручать ему все более хлопотливые дела: то коней обеспечить фуражом и сбруей, то найти в селах стариков, давно забросивших свое кузнечное ремесло, чтобы лошадей подковать…
— Немаловажное это дело, — говорил ротный старшина, — ежели пушки и обоз всего соединения на конной тяге! Попробуй не снабди танковую часть горючим или запасом гусениц!
И надо отдать должное Разину: поручения он всегда безропотно принимал и выполнял молниеносно. Но опять же партизаны промеж себя удивлялись:
— Ночью он в походе, а днем, когда малость можно храпака задать, шастает, как овчарка при стаде! И в хозяйских делах — будь здоров, кумекает!
Разин не реагировал на похвальные реплики партизан. Отмалчивался. Иногда чуть заметно усмехался. Все это было естественно, нормально, обычно.
Вскоре на Семена Разина возложили хозяйские дела роты.
Как-то старшина батальона, распределяя задания ротным старшинам и их помощникам, обмолвился, что люди давненько не мылись в бане и что после прохождения здесь фронта во всей округе не сыскать ни одной уцелевшей баньки.
— Народ кой-как перебивается, — сказал он, — ну а нам, видать, придется потерпеть… В деревнях-то одно бабье! Кто из них возьмет топор да начнет сооружать парилку?
Уже на другой день Разин доложил старшине батальона о готовности бани.
— Вот так Сенька! — восклицали распаренные партизаны. — И помещение самое что ни на есть подходящее для такого дела отыскал — и надо же! — бочку железную где-то раздобыл. Камней откуда-то понатаскал. Мужик он расторопный!
— И перво-наперво командиров пригласил париться, — ехидно заметил один из партизан с рябоватым лицом и глубоко сидящими раскосыми глазами. — Услужить начальству Сенька тоже умеет! И все у него втихаря, как бы между прочим… Мастак он на таковские дела, маста-ак!
Этой баней успели попользоваться люди не одного батальона. И все знали, что соорудил ее Сенька