царапал о заросли руки, рвал гимнастерку, падал и, вскакивая, бежал еще быстрее, обливаясь холодным потом и наяву чувствуя, как у него похолодел череп и шевелятся волосы. Он кричал, выл, широко раскрыв рот, но у него получались только едва слышные, сиплые и придушенные стоны.
Между конюшнями, покачиваясь из стороны в сторону, маячил свет фонаря. Видимо, дневальный или дежурный переходил из одной конюшни в другую. Хитрович с разбега чуть не сшиб его с ног, цепко схватившись за плечи. Он прижимался к нему, трепещущий и жалкий, все еще с глазами, полными ужаса, с раскрытым, задыхающимся ртом.
— Что такое? Что с тобой? Да говори же, черт возьми! Кто тебя? Чего ты дрожишь, ну? Не тяни за гимнастерку, пуговки оторвешь. Ну, чего ты?
Куров поднял поставленный фонарь и осветил Николаю лицо: оно было измазано кровью и грязью, в растрепанных волосах путались кусочки земли, травы и листьев. Куров брезгливо поморщился и, захватив Хитровича за руку, потащил его к конюшенному водопроводу. Там он открыл кран, засучил рукава и, поймав голову Николая, бесцеремонно склонил ее и сунул под бьющую струю воды. Он растер ему волосы, умыл лицо и, расстегнув воротник, брызнул на взмокшую липким потом грудь.
Николай поднялся обессиленный и потухший.
— Пошли, — пропуская вперед Хитровича, приказал Куров. Он проводил его до комнатки и, освещая постель, сказал: — Вот и все.
Николай сел на кровать, смотря привязанным взором на скособоченный язычок фонарного света. И когда Куров, поворачиваясь, убрал фонарь за себя, он, все еще смотря в точку, где был язычок огня, проговорил:
— Свет оставь.
Куров вернулся в комнату, зажег на столике лампу и, еще раз взглянув на Хитровича, молча вышел в казарму.
Лампа коптила. Один бок язычка сначала тянулся вверх медленно, потом подскочил и, лизнув стекло, прильнул к нему, образовав черную полосу копоти. Задымило. В комнате запахло горелым керосином. Хитрович, не отрываясь от огня, встал, привернул фитиль и, пятясь тем же путем, сел обратно.
Сколько времени так просидел, он не помнит. Осторожно скрипнула дверь, в нее заглянула сначала лобастая голова Курова, затем, приоткрыв дверь еще шире, на цыпочках он вошел, положил на краешек кровати фуражку и одну шпору, так же на цыпочках, по-утиному переваливаясь, вышел, плотно прикрыв за собою дверь.
Левой рукой, не отрываясь взглядом от лампы, Хитрович нашарил фуражку, машинально надел и медленно лег навзничь. Стало немного прохладно, и он, опять поднявшись, разделся, стараясь при этом не сделать шума и кого-то не обеспокоить.
Постель согрела его, мысли стали покойнее, и он, устроившись удобнее, почти вслух начал разбираться в происшедшем. Почти годовая привычка думать о Лизе, привычка мечтать брала свое, и он, несколько раз обрывая себя на этом, наконец поддался...
В конце концов ничего не было. Не было того... на острове, не было и этого. Он даже не встречался с ней. А эта — не она. У той, правда, такой же стан, так же развита грудь, такие же зубы, милые зубы, такие же мягкие, пушистые, пахучие волосы, такие же... нет не такие, у нее выражение глаз другое, а не такое, как у вчерашней — испуганное, с искорками страсти и вульгарной привязчивости.
Он тоже не такой, он смелее в разговоре с ней и вообще... отважнее (он хотел подумать: «храбрее», но почему-то заменил это слово другим, более мягким, ласкательным). Они встретились в роще, как тогда в праздники. Она опять с тем же шарфом. Мягкий ветерок волнует ей волосы, волнистые пряди их свисают то на уши, то ласково щекочут щеки, то закрывают глаза. Она поднимает головку вверх, теперь ветерок ласкает ее всегда поблескивающие милые зубы, волосы сбились сзади и трепещут, готовые вспорхнуть и улететь ввысь. Он идет рядом, касаясь своей рукой ее плеча, сквозь гимнастерку и платье чувствует ее теплоту, в нем быстрее начинает пульсировать кровь, сердце наполняется сладкой истомой. Они останавливаются и, взявшись за руки, смотрят друг другу в глаза.
Она улыбается ему, а он, притянув ее головку себе на грудь, зарывается лицом в ее мягких, пахучих волосах.
Так безмолвно они стоят долго-долго. На западе догорает заря, остывший восток со сказочной быстротой приносит ночь; она закрывает все, он слышит, как маленькое сердце Лизы начинает стучать все спокойнее и равномернее. Она засыпает. Он осторожно, одной рукой под колени, другой в плечах, чтобы не потревожить ее милой головки, поднимает ее, садится в развилину сучьев сваленной березы и... засыпает сам...
Проснулся он поздно, часов в одиннадцать. В комнате терпко пахло керосинным перегаром. На столе вокруг лампы с черным от копоти стеклом осели агатовой пылью пушинки сажи. В окно был виден кусок плаца, на котором торопливо сновали в дивизионный штаб и обратно командиры и разведчики с разносными книгами под мышкой. Откуда-то глухо доносились обрывки красноармейской песни, по звукам он отчетливо разбирал припев:
Куплета не было слышно, но Хитрович ясно представил себе запевалу, закинувшего голову кверху и звонким тенором выводящего:
Теперь грянут... Вот грянули припев. Песня удалялась. Звуки ее становились все тише и тише и наконец утонули вовсе.
В стекло окна стукнулся воробей и, ухватившись за подоконник, ошалело осматривался, видимо, удивляясь хитрости человека, благодаря которой он чуть не разбился о проклятое стекло, загородившее такую жирную и вкусную муху.
Николай соскочил с кровати, но тотчас же присел обратно от тупой боли в еще неокрепшей ноге. Попробовав встать осторожнее, он поднялся и начал лихорадочно одеваться.
«Надо кончить со всей этой волынкой», — думал он. Сегодня же досрочно он идет на работу во взвод, уйдет в нее с головой — и взвод, постепенно выправляясь, обгонит не только третий, так опередивший его, но и первый. Будет опять смотр соцсоревнования, он выедет со взводом скромно. От других взводов мечут на него презрительные взгляды, Ветров улыбается ему улыбкой, в которой снисхождение смешано с презрением, но Хитрович сохраняет на лице маску бесстрастия и каменного спокойствия.
Вот началась рубка. Первый взвод, упоенный успехами прошлого смотра и забросивший тренировку, проваливается, дав вместо девяноста процентов только шестьдесят пять. Ветров, презрительно усмехаясь в сторону второго взвода, подъехал к военкому и просит разрешения рубить третьему взводу вперед второго. Ему разрешают, он докладывает комвзводу, и взвод идет. Но расчеты Ветрова рушатся, взвод дает шестьдесят три. Тогда выступает второй взвод с Хитровичем во главе, так как Робей давно уже болен и во взвод не кажет носу. Первый десяток выстраивается. Хитрович молча кладет руку на эфес шашки и чувствует, что девять человек, зорко косящих на него глазами, делают то же; он выхватывает шашку — и над головами смены одновременно вспыхнул серебряный пожар блеснувших клинков. Хитрович машет клинком сперва влево, потом вправо, поднимает его опять над собой и одновременно с ударом шенкелями бросает его опять вперед на уровень распластавшейся в галопе лошади.
Рванувшийся встречный ветер захватывает дыхание, ряд лоз несется на него с сумасшедшей быстротой.