вдохновения превращается в никому не нужный 'пропавший мяч над безлюдным кортом'. Окружающий мир приобретает формы игровой площадки, а дом становится коробкой с пустыми стенами и полом без мебели: Голый паркет — как мечта ферзя.
Без мебели жить нельзя.
Что скрывается за словом 'мебель' в приведенных выше строках? Размышляя о природе и значении убеждений в жизни человека, Бродский прибегает к нетрадиционным метафорическим сопоставлениям. В эссе 'Коллекционный экземпляр' (1991) он пишет:
'Убеждения — это твой дом, твой главный комфорт; ты копишь всю жизнь, чтоб его обставить. Если окружающий мир нищ и бесцветен, то ты заполняешь этот дом воображаемыми люстрами и персидскими коврами. Если этот мир был богат фактурой, то воображаемый декор твой будет черно-белым, с несколькими абстрактными стульями'.
'Шахматы существования', в которых человеку остается 'вместе со всеми передвигать ферзя' в надежде заработать очко или получить преимущество перед соперником, действительно не нуждаются в 'мебели'. Но жизнь человека, у которого остались воспоминания о живом общении, не может сводиться к шахматной партии, потому что эти воспоминания, оживая, поднимают его над 'нищим и бесцветным миром' действительности.
К 'персидским коврам' и 'воображаемым люстрам' мы еще вернемся. Обратимся сначала к тому времени, когда общение составляло важную часть жизни поэта, и к тем людям, которые навсегда остались для него друзьями, единомышленниками, а возможно, и самыми взыскательными судьями его творчества. Читая воспоминания Бродского, можно почувствовать, в каком вакууме он оказался после отъезда:
'Мы были ненасытными читателями и впадали в зависимость от прочитанного. Книги, возможно благодаря их свойству формальной завершенности, приобретали над нами абсолютную власть. Диккенс был реальней Сталина и Берии. <…> Книги стали первой и единственной реальностью, сама же реальность представлялась бардаком или абракадаброй. <…> Инстинкты склоняли нас к чтению, а не к действию. Неудивительно, что реальная наша жизнь шла через пень-колоду. Даже те из нас, кто сумел продраться через дебри 'высшего образования', с неизбежным поддакиванием и подпеванием системе, в конце концов, не вынеся навеянных литературой угрызений, выбывали из игры. Мы становились чернорабочими — на физических или издательских работах, — занимались чем-то не требующим умственных усилий. <…> Время от времени мы появлялись на пороге приятельской квартиры, с бутылкой в одной руке, закуской, или конфетами, или цветами в другой, и просиживали вечер, разговаривая, сплетничая, жалуясь на идиотизм высокого начальства и гадая, кто из нас скорее умрет. А теперь я должен отставить местоимение 'мы'. Никто не знал литературу и историю лучше, чем эти люди, никто не умел писать по-русски лучше, чем они, никто не презирал наше время сильнее. Для этих людей цивилизация значила больше, чем насущный хлеб и ночная ласка. И не были они, как может показаться, еще одним потерянным поколением. Это было единственное поколение русских, которое нашло себя, для которого Джотто и Мандельштам были насущнее собственных судеб. Бедно одетые, но чем-то все-таки элегантные, тасуемые корявыми руками своих непосредственных начальников, удиравшие, как зайцы, от ретивых государственных гончих и еще более ретивых лисиц, бедные и уже не молодые, они все равно хранили любовь к несуществующему (или существующему лишь в их лысеющих головах) предмету, именуемому цивилизацией. Безнадежно отрезанные от большого мира, они думали, что уж этот-то мир должен быть похож на них; теперь они знают, что и он похож на других, только нарядней. Я пишу это, закрываю глаза и почти вижу, как они стоят в своих обшарпанных кухнях со стаканами в руках и ироническими гримасами на лицах.
'Давай, давай, — усмехаются они. — Liberté, égalité, fraternité[103]… Почему никто не добавит Культуру?.' ('Меньше единицы', 1976) (выделено — О.Г.).
Слово 'должен' в сочетании с глаголом 'отставить' (а не 'оставить') в предложении 'А теперь я должен отставить местоимение 'мы'' позволяет понять причины внезапной замены местоимения 'мы' словосочетанием 'эти люди' в самой середине повествования. 'Оставить что-то' — значит 'отказаться добровольно', в то время как 'отставка' всегда подразумевает вынужденный уход. И причина этого ухода не связана с географией, с эмиграцией, — она имеет психологические корни. Поэт не чувствует за собой права причислять себя к кругу оставшихся на родине друзей, потому что он сознательно вышел из него в свое время. Его отъезд раз и навсегда отделил его от безнадежных романтиков, которые сохраняли верность идее — 'несуществующему предмету, именуемому цивилизацией'.
В этом внезапном переходе от 'мы' к 'они', в падении голоса, в неизбежной между абзацами паузе присутствует неумолимость принятого решения и горечь оттого, что только воспоминания дают поэту возможность возвращаться в прошлое, где 'воображаемый декор' не нуждался в раскрашивании и мог быть 'черно-белым, с несколькими абстрактными стульями'.
В интервью Майклу Главеру Бродский вновь обращается к теме потенциальных читателей:
М.Г.: Приверженность России к книге в тридцатых и сороковых годах — это еще одна из ваших тем. Вы говорили, что книги тогда почитались как нечто святое. Не исчезнет ли это отношение, каковым вы так гордитесь, вместе с дальнейшей либерализацией советского общества? И.Б.: Нет, не исчезнет. Русские — и это их (или, правильнее сказать, наша) сильная сторона — испытывают потрясающую тоску по мировой культуре, которую ничто не в силах унять, жажду познать все аспекты цивилизации — теологию, философию и т. д. Эта черта есть следствие географического положения. Русский человек, которому интересно и то, и другое, и третье, всегда полагает, что где-то существует какая-то большая правда, ему недоступная. Я бы не назвал это духовным абсолютизмом, это скорее духовный комплекс неполноценности, который, на мой взгляд, — великолепная вещь на каждом этапе существования. Он был характерной чертой всех людей моего племени, насколько я могу помнить. Что мне сейчас не по душе. так это появление типа русского человека, который ведет себя так, словно он идентичен, ну, скажем, немцу…[104].
В речи по случаю избрания его поэтом-лауреатом Библиотеки Конгресса США Бродский, говоря о достоинствах английского языка и о том, что 'американская поэзия — лучшее, что есть в стране', сетовал, что отсутствие четкой продуманной политики государства в области поэтического просвещения и непомерно высокие цены на книги препятствуют духовному росту населения:
'Никакой другой язык не вобрал в себя так много смысла и благозвучия, как английский. Родиться в нем или быть усыновленным им — лучшая участь, которая может достаться человеку. Препятствовать его носителям получить к нему неограниченный доступ антропологическое преступление, а ведь именно к этому и сводится нынешняя система распределения поэзии. Не знаю, право, что хуже: сжигать книги или не читать их; думаю, однако, что издание поэзии символическими тиражами — это что-то промежуточное между тем и другим. Не пристало выражаться столь радикально, но когда подумаешь о великих поэтических произведениях, по которым проехал каток забвения, а затем вспомнишь о чудовищных демографических перспективах, на ум невольно приходит мысль о близости удручающего культурного регресса. И даже не так меня беспокоит судьба культуры, великих и малых поэтических трудов, сколько человек, не способный выразить себя адекватно и потому обращающийся к действию. А так как возможности такого действия ограничены мускулатурой, он обращается к насилию, применяя оружие там, где мог бы помочь эпитет. (…)
Ибо цель демократии — не демократия сама по себе, что было бы тавтологией. Демократия должна быть просвещенной. Демократия без просвещения — это в лучшем случае хорошо патрулируемые полицией джунгли с одним поэтом, назначенным на должность Тарзана' ('Нескромное предложение', 1991).
Безусловно, приведенное рассуждение можно отнести не только к ситуации в США: нежелание читать книги, вытеснение их средствами массовой информации и компьютерами — это удручающая тенденция, которая сопровождает технический прогресс во всем мире. Однако в странах, где культура чтения была частью национального сознания, падение читательского интереса не так ощутимо, как в случае, когда этот вопрос никогда не рассматривался в качестве приоритетного. В это трудно поверить, но изучение художественных произведений на уроках литературы во многих американских школах проводится по безнадежно сокращенным и адаптированным вариантам или по голливудским фильмам, имеющим весьма приблизительное сходство с литературными источниками.
Тот факт, что тема поэтического просвещения была выбрана Бродским в такой ответственный момент после избрания его поэтом-лауреатом, свидетельствует о том, что данные проблемы имеют для