Он открыл дверь гостиной.
— Джимми. — Я взяла баночку с краской и протянула ему. — Не забудь.
Он взял ее у меня, сунул в карман куртки.
— Спасибо.
ДЖИММИ
В Центре, когда я вернулся, была мертвая тишина. Свет выключен, только в коридоре горела тусклая лампочка. Я тихонько прикрыл дверь. Это почти вошло в привычку — не шуметь. Раньше я хлопал дверью, кидал сумку в прихожей и орал: «Я дома!» Дом. Матрас на полу в комнате для молитв. Комната для молитв. Моя настенная роспись. Моя идея. Мое дело. Осознанность во всем. Дыхание. Теперь глубокое, частое. В груди больно. Я стою в темной комнате, свет фар с улицы проносится по стене, освещая контуры Будды. По ночам я лежал в спальнике и глядел на этого Будду, замечал, как он понемногу растет. Отдельные черты; закрытые глаза — он погружен в медитацию; руки — я так гордился руками, думал, что мне и впрямь удалось написать их как надо. Каждый день ринпоче заходил в комнату и глядел, замечал, что изменилось, улыбался, хлопал меня по плечу. Он тихонечко так улыбался, и мне этого уже хватало. Я думал, что с каждым днем мое сознание становится более ясным, верил, что нашел свой путь. Я не пытался предвидеть, что случится, к чему все идет, а надеялся, что все само собой образуется, если я просто буду продолжать в том же духе. Я думал, так будет лучше. Для всех.
Малыш. Не мой малыш. У нее в утробе.
Новая жизнь.
Раньше я жил себе да жил. Не думал ни о чем, пока не встретил ринпоче. Просто вставал по утрам — и вперед. Работа. Дом. Энн Мари. Лиз. И так далее. Потом я увлекся медитацией, начал задумываться, и мне показалось, что я становлюсь лучше, яснее все понимаю. Но где-то в глубине души я все время верил, что как только найду то, что ищу, просто вернусь и стану жить прежней жизнью, только мы заживем лучше прежнего, потому что я буду все понимать. Буду видеть ясно, что к чему в моей жизни. Вот именно — в жизни.
И вот новая жизнь. В утробе Лиз. И я не имею к ней не малейшего отношения.
А я тут расселся на матрасе, смотрю на Будду и пытаюсь понять, какой в нем смысл. В мерцающем свете оттенки изменяются, красное становится фиолетовым, глаза — желтыми, улыбка — ухмылкой. Чтоб тебя, Джимми. Ты думал, что шибко умный, да? Открыл главную тайну вселенной? И тут я ощутил, как во мне поднимается сила — в книжках сказали бы «открываются чакры», — от яиц, от задницы; как жар проникает в самое нутро. Лицо горит, руки дергаются, в голове пусто, я лишь чувствую, как там бьется этот жар и сверкают разноцветные молнии. Я беру в углу банку с краской, откупориваю и швыряю об стену. И вижу, как расползается красное пятно, заливая Будду, его лицо, одежды. Теперь желтый — на красное, и оранжевые струйки стекают в лужицы на полу. Я кидаю банку за банкой, быстрее, еще быстрее: голубая, фиолетовая, зеленая… Уже залита почти вся стена, она мутно-грязная. Последняя баночка — с золотой краской, совсем крошечная, для одной детали в самом конце. Я швыряю ее — она бьет в стену повыше глаз Будды и рикошетом через комнату летит в дальний угол, перекатывается с боку на бок и замирает в трещине в деревянном полу.
ЛИЗ
Около девяти зазвонил телефон.
— Лиз?
— Дэвид, привет.
— Ты как?
— Ничего. Устала.
— Лиз, на самом деле, я думаю, нам еще раз надо встретиться, поговорить.
Как я устала от этих разговоров. О чем говорить?
— Эй, ты куда пропала? Лиз, у тебя завтра выходной?
— Конечно - у королевы День рождения, дай ей Бог здоровья.
— Хочешь, поедем куда-нибудь за город?
— Можно. А куда?
— Не знаю. Если не хочешь садиться за руль, давай на поезде. В Ларгс, или Хеленсбург, или еще куда-нибудь.
— На свежий воздух – это дело хорошее.
— Жду тебя на Центральном вокзале в двенадцать… под часами.
Энн Мари высунулась в дверь и сняла наушники.
— Это Ниша?
— Нет. Ты к ней завтра в гости?
— Да, после полудня. Мы почти доделали эту запись… последние штрихи остались.
И она исчезла в своей комнате. Когда все уляжется, когда пойму, что у меня в жизни происходит, постараюсь почаще бывать с Энн Мари, надо вникнуть в ее интересы.
Но черт, как это сделать? А рассказать про ребенка ей придется в ближайшее время, как бы ни сложились отношения у нас с Дэвидом, и одному Богу ведомо, как она это воспримет.
Жара стояла страшная, но с моря в лицо дул свежий, прохладный ветерок. Мы гуляли по набережной - он взял меня за руку. Я в первый раз вот так шла с ним по улице – дома я все время боялась, что нас кто- то заметит.
Поначалу мы, не говоря ни слова, просто гуляли, никуда не спеша, смотрели, как облака бегут по небу и дети играют в песке.
— Мы приезжали сюда, когда я был маленький, - произнес он. – А вы?
— Пару раз. Но чаще в Солткотс. Пока отец работал, мы все время летом где-то отдыхали. А потом он заболел, и отдыху пришел конец.
— А когда это случилось?
— Мне было лет десять… Он умер, когда мне было пятнадцать.
— Ты толком о нем не рассказывала.
— Из-за мамы, наверное. Она почти о нем не говорила. Только в последние месяцы, когда сама заболела, упоминала о нем.
— Их так воспитали.
— Наверно, она не могла по-другому. Ей несладко пришлось – когда он заболел и перестал работать, она тут и там подрабатывала уборщицей – денег-то в доме не было. Конечно, мы этого не понимали.
— Что с детей возьмешь.
— Больше всего меня мучили бесплатные обеды – мне было так стыдно, когда по понедельникам учитель с утра выдавал нам талоны. Мама велела брать, а я говорила, что не хочу. Так злилась на нее – не понимала, как трудно ей было сводить концы с концами.
Мы уже долго шли по набережной и добрались до пляжа, где было потише. Мы сели на скамейку. Берег был чуть более каменистый, и детей не так много.