от пажубы; но едва лишь он вышел на ступени — из тени, из-за поворота появился Давид Моншебе. Вежливое приветствие, обмен банальными фразами; пан Бербелек спешил, но арес последовательно навязывал форму ленивой болтовни, и вот так, от одного предложения к другому, от одного воспоминания к последующему — Давид, курящий никотиану, Иероним, постукивающий рыктой по краю каменной ступеньки — они дошли до тем небанальных и уже наиболее серьезного разговора. — С первого же момента, как я увидел твою дочь, эстлос, в тот самый вечер на приеме у эстле Лотты, когда я только лишь поцеловал руку Алитеи… — Ты пытаешься мне сказать, что влюбился? — Пан Бербелек делал все, чтобы не рассмеяться. Арес сощурил глаза, повернулся спиной к Солнцу. — Да, видимо так. — А говоришь мне это, поскольку…? — Она дарит вас глубочайшим уважением, эстлос. — Правда? — Я тоже. И мне не хотелось бы… Со всем уважением, эстлос. — Пан Бербелек крепко пожал протянутую руку, склоняясь над молодым Моншебе (странно, а по приему у Лаэтитии он запомнил его более высоким). Давид неуверенно улыбнулся. Именно в такой Форме они и расстались — неуверенность, робость улыбки эгипетского аристократа, дрожание губ, когда он поднимал глаза на пана Бербелека — вот что было печатью его дани, знаком подданства. Он еще не произнес соответствующих слов, но уже Просил.
— Почему ты всегда подозреваешь меня в каких-то интригах? Да еще и против тебя. Ну почему бы я хотела плохого Алитее? Давид — это одна из лучших партий в Эгипте. Даже если он и вправду женится впоследствии на какой-то из дочерей Гипатии, Алитея останется Первой Женой.
Пан Бербелек вошел в спальню, шлепая мокрыми стопами по гладкой поверхности мозаики. Ночной ветерок шевелил белыми занавесками в окнах, лунный свет проходил сквозь тонкий материал рассеянными потоками; но помимо того весь свет в большой комнате исходил от стоящей у изголовья лампы. Шулима лежала на смятых шелках, лунная тень ложилась на ее ягодицах и вдоль спины легчайшим покрывалом. Расставленные по углам спальни старинные кадильницы напитывали воздух тяжелым, жирным запахом сжигаемой коры гиекса; невидимый дым через нос проникал в мозг — все казалось более мягким, замедленным, более материальным, даже эти лунные лучи — мороз по коже, когда они падали на обнаженную кожу.
Пан Бербелек прошелся вдоль окон, отодвигая занавески и затягивая до самого пола сетки; но уже и так возле лампы толклось с десяток ночных бабочек. За окнами находился узкий балкон, с которого можно было спуститься в дворцовые сады. Окна словно двери, никаких ставен и стекол, открытые лестницы снаружи — все инстинкты пана Бербелека выступали против подобной архитектуры, тем более, после многих лет, проведенных в Воденбурге. Но таким был антос Навуходоносора, именно такие обычаи и такую эстетику он притягивал, и только тот, кто упрямо не поддавался ему, считал их неестественными.
— Что это у тебя? Снова какие-нибудь старинные мирные трактаты? Зачем ты их читаешь?
— Нет, нет, это копия рапорта командира легиона, который потерялся во время южного наступления Упазия. Пятьсот девяносто восьмой год от вступления на трон царя Вавилона Набунасира — ведь это уже Александрийская Эра, правда?
— Да, вроде бы так.
— Библиотека утверждает, что это подлинник. Оказывается, что тогда они шли через земли Марабратты, погляди, вот здесь, к примеру…
Пан Бербелек с тяжким вздохом вытянулся на ложе.
— На сегодня мне уже хватит, ты уж меня прости.
Она глянула на него над краем свитка.
— Что, был у этого Антидекта?
— Он попытался натравить меня на своих врагов. Впрочем, если бы он был прав в своих теориях, та экспериментальная плавильня в которую я вложил несколько тысяч, должна оказаться напрасной тратой денег. Возможно, такой она и окажется… Завтра меня примет Директор Библиотеки; послезавтра еду в Пахорас, там еще живут люди, которые водили купеческие караваны за Черепаховую. Правда, как только снова подумаю про эти вонючие мазанки феллахов из тростника и нильской грязи…
— Может ты бы уже успокоился? Софисты годами ломают над этим головы. Чего ты хочешь — шантажом выдавить из них то, чего они и сами не знают?
Пан Бербелек сунул пальцы в ее волосы, распрямил между ними ее светлые локоны.
— У меня умирает сын, а я должен — что? — вернуться к сделкам? К приемам и оргиям в солнечной Александрии? Забыть?
Женщина раздраженно фыркнула.
— Странные у тебя траурные ритуалы. Могу подсказать тебе несколько гораздо более лучших способов для того, чтобы выровнять счета со своей совестью. Например, посвяти это время Алитее. Или мне. Ну, или хотя бы деньгам: если это твое сражение, именно в нем ты восстановишь свои силы. В самом крайнем случае, я могу тебя хорошенько отметелить, может в этом ты найдешь облегчение. Знаешь, что ты стонешь во сне?
— Что я делаю?
— Стонешь, бормочешь, плачешь, стиснув зубы. Мне приходится тебя будить, чтобы потом заснуть самой. Советую тебе успокоиться, чем дольше будешь копаться в этой своей ране, тем сильнее она воспалится.
— А мне казалось, будто ты меня поддержишь. Сама — сколько лет ты посвятила исследованиям тайны Сколиодои? Двенадцать? Так что не ревнуй к чужим наваждениям. Да я и не поверю, будто ты уже ею не интересуешься. Зачем ты тогда читаешь все эти древности?
Шулима отложила свиток. Перебросив подушку на другую сторону ложа, она налегла на лежащего ничком Бербелека, выпрямила свои ноги вдоль его ног, предплечьями оперлась о его грудь — горячее тело на теле прохладном и влажном. Он отвел рукой ее волосы, чтобы те не падали ему на лицо.
Женщина глядела серьезно, отдаленная всего лишь на два-три дыхания; он знал эту серьезность.
— Значит, ты не бросишь? — спросила она.
— Нет, — ответил ей Иероним, приспосабливаясь к ее тону. Он искал в ее лице какие-нибудь знаки, выдающие чувства, мысли, настроение, но — как обычно, когда она надела на себя алебастровую маску эстле Амитасе — не мог прочитать ничего.
— И ты действительно хочешь знать, — прикусила она нижнюю губу.
Только тогда до него дошло.
— Ты знаешь, — прошептал он.
— Знаю.
— Ты все знала, знала.
— Знала.
— И забрала меня туда — зачем?
— Погоди, погоди. Сначала — ой, больно, отпусти! — сначала мое слово: мне не хотелось, чтобы с вами случилось хоть что-то плохое, Абель мог вообще не ехать, для меня было главным лишь то, чтобы ты перешел Черепаховую, мне хотелось увидеть тебя в Искривлении. Веришь мне, Иероним?
— Ты же знаешь, что я тебе всегда верю. — Пан Бербелек обхватил голову Шулимы обеими ладонями, придвинул к своей, половина, четверть дыхания, антосы сливаются в один, сейчас даже их сердца станут биться в одном и том же ритме. — На озере, в ночь Изиды. Что ты мне тогда сказала. Ты вовсе не гонец кратистосов. Так что я никогда не смог быть способным солгать.
— А я не говорила, что я гонец. Вспомни. Я не говорила.
— Зачем отпираешься. Раз ты не гонец, лги, сколько влезет.
Шулима хрипло рассмеялась. Положив жаркую ладонь на щеке Иеронима, она провела ногтем по изгибу его носа, над губами, вокруг глаза. Она выскальзывала из его Формы, но тут он ничего не мог поделать, сейчас она и его заставит рассмеяться.
— А если я сама говорю, что лгу. Это будет правдой или ложью?
— Правдой будет то, что ты говоришь, что лжешь.
— Не шути, Иероним.
— Когда ты начинаешь это говорить, это еще правда; а вот когда заканчиваешь — уже ложь.
— А если бы ты получил такое письмо: