Я вышла на крыльцо. Рассвело. Часовой сменился. У дома расхаживал с автоматом Бутин.
– Не спится? – спросил.
Мимо пробежали в дом фельдшер и санинструктор с носилками. Вынесли на носилках немца.
– Куда вы его? – спросил Бутин.
– В санбат повезем, – ответил санинструктор, спускаясь с носилками по ступенькам.
– Еще возись с этой заразой, – ворчал Подречный, поддерживая носилки.
– Верно, – сказал Бутин.
– Помалкивайте! – прикрикнул фельдшер, огромный усатый детина.
В комнате за столом майор Гребенюк заканчивал писать.
– Составьте сообщение Военному совету армии примерно вот так, – сказал он, протянув мне размашисто исписанный листок.
…Я служу в действующей армии уже несколько месяцев. Позади остались путевка МК комсомола на завод, работа по двенадцати часов в сутки, потом курсы военных переводчиков, наконец, действующая армия и гнетущий страх первых дней.
Мне смутно вспоминается наш институт в Сокольниках, лекции по литературе в светлых аудиториях, путь к метро после занятий, в листопад, вдоль трамвайной линии мимо старых кленов сокольнического парка.
Кажется, не я была студенткой ИФЛИ и не было у меня иной жизни, кроме этой – с передислокациями по фронтовым дорогам в стонущих в размытой глине машинах. Не было других близких людей, кроме этих, пропахших махоркой и кожей. И не было задачи яснее и ближе, чем задача моей армии – освободить Ржев.
Мы с неделю стоим на хуторе Прасолово.
Медленно проступает на деревьях трепетная, свежая зелень. Все мы отогреваемся, отходим от первой военной зимы.
Подсыхают фронтовые дороги. Армия пополняется, едва заметно готовится к наступлению.
Хутор Прасолово недавно освобожден от немцев. Кроме школы здесь сохранились три небольших дома, в которых раньше жили учителя. Почти все они эвакуировались, и в домах разместились несколько крестьянских семейств, отселенных с передовой.
Я ночую в комнате у учительницы младших классов Нины Сергеевны, жившей тут при немцах. Молоденькая болезненная девушка из Ржева. Прихожу я в комнату обычно очень поздно, взбираюсь в темноте на хирургический стол, брошенный выехавшим ближе к передовой санбатом. Это громоздкое, грубое сооружение Подречному едва удалось укоротить. Ножки отпилены неровно, и, когда я ворочаюсь, стол качается и гремит.
За стеной у меня живет осиротевший мальчик, брат умершего во время оккупации школьного учителя. Сельсовет выдает ему продовольственный паек и обязал учительницу – хозяйку моей комнаты – заботиться о нем.
Мальчика зовут Стась. У него привлекательное, немного грустное, взрослое лицо. Стась хорошо играет на мандолине. Майор обучил его своей белорусской «бульбе», и в свободные минуты они, усевшись друг против друга, с удовольствием играют, один на мандолине, другой на балалайке.
Там же за стеной живет Манька, «молодуха», как назвал ее Подречный, с девчонкой лет шести и с мужниной родней.
Вездеход командующего армией неожиданно въехал и завертелся на хуторе. Еще на ходу из машины выпрыгнул адъютант с трофейным автоматом на груди.
– Майора Гребенюка, живо! – крикнул он попавшемуся ему первым бойцу.
Майор уже бежал к машине в низко надвинутой на брови фуражке. Он четко приветствовал командарма, вытянувшись и густо покраснев.
Командующий армией легко выскочил из машины. В танкистском комбинезоне, с большой бритой головой, едва прикрытой пилоткой, – таким его привыкли встречать на дорогах, в частях, на передовой.
В армии его называли за глаза «хозяином», и все побаивались его крутого, требовательного нрава. А когда связист прерывал телефонный разговор, потому что командующий занимал эту линию, он предупреждал условным: «Гроза на линии!»
«Гроза на линии!» – это удивительно вязалось с обликом командарма.
Он прошел в дом, а его адъютант, старший лейтенант, танкист, расставив поудобней ноги, прочно встал перед домом, в котором скрылся командарм.
Я едва успела сбегать к себе за головным убором, как меня вызвали. Натянув на голову берет и еще за дверью приложив пальцы к виску, войдя, уставилась в непроницаемое лицо командарма и приветствовала его высоким, не своим голосом. Он внимательно поглядел на меня, а у меня в голове стремительно пронеслись разговоры о том, что командующий терпеть не может женщин в армии и называет их почему-то «кефалями».
– Вы хорошо помните показания пленного? – спросил меня командарм.
Я ответила утвердительно.
– Повторите их в части танков.
Я повторила все, что показал пленный.
– Авиаразведкой не подтверждено, – сказал командующий, обращаясь к майору Гребенюку. – Но необходимо перепроверить. Имеются ли в этом пункте танки, сколько их и куда обращены. Если были, то тоже сколько и куда передвинулись. Прошу, майор, распорядись, чтоб; завтра вопрос был ясен.
Он встал и пошел к двери, и все мы пошли за ним.
Гребенюк потянулся через стол к капитану Петрову, спросил:
– Так решили? Филькина пошлем? Петров качнул утвердительно головой.
– Лучше Филькина нету. – И не сдержался – болезненно поморщился, его одолевала изжога. Он прошел в угол комнаты, зачерпнул воды в ведре и вернулся к столу. Майор Гребенюк задумчиво смотрел в окно.
– Пройдемся? – предложил он Петрову.
Всыпав в кружку порошок питьевой соды, Петров помешал воду большой жестяной ложкой, и, запрокинув голову, выпил залпом, оставив на усах белые нерастворившиеся крупицы. Снял с гвоздя фуражку и вышел следом за майором.
В окно мне были видны их спины: статная, перетянутая накрест новыми желтыми ремнями – майора и капитана Петрова – в мешковатой гимнастерке, без следа военной выправки.
Вскоре в дверь тихонько постучали и просунулась голова.
– Приказано явиться. Сами-то надолго ушли? – Филькин стоял на пороге. Он быстро оглядел комнату. – Пишмашинка! – обрадованно заулыбался, просительно вскинул на меня черные блестящие глазищи: – Можно?
Я спросила его, где он выучился печатать.
– Приходилось, как же. В кадровой на границе полгода в писарях отстукал.
До войны он жил в Ярославле, работал на заводе механиком. В деревнях, где мы располагались, он натаскивал отовсюду старые стенные, давно отказавшиеся служить часы, складывал их возле своего вещевого мешка и все свободное время ковырялся в механизмах. Был он находчив во всякой обстановке, шел на самые рискованные задания, а главное, был удачлив.
Вынув из кармана гимнастерки сложенный вчетверо клочок бумаги, он разложил его на столе и одним пальцем быстро застучал на машинке.
Я подошла и заглянула. Филькин окончил последнюю фразу, поставил восклицательный знак, отодвинулся с табуретом от стола и, глядя издали на отпечатанный лист, самодовольно спросил: