время как благородные принципы осмеивались с тем цинизмом, который выдается за юмор. Народ копается в дерьме из страха перед умело регулируемой безработицей. Ему не дают поднять голову, с помощью средств массовой информации нагнетая страсти, отвлекая внимание на идиотские и подлые шовинистические игры: футбол, теннис… Вообще-то я увлекся и заставил вас выслушать целую речь старого разочарованного бойца! Извините меня.
Ее глаза блестят. Слишком. Слезы совсем недалеко. Она перехватывает эстафету и мрачным тоном продолжает:
— Ренегаты торжествуют победу, мятежники стали лакеями, высокомерными лакеями. Они презирают, поднимают на смех 'бедных дурачков', которые не смогли приспособиться: 'Пассеист!', 'Рохля!' Для них нет брани хуже… Левые были у власти вполне достаточно, чтобы показать, до какой степени они, может быть сами того не зная, заражены вирусами пресловутого общества потребления.
Я горячо прерываю ее:
— Нет! Не 'сами того не зная'. Совсем не так. Эти левые прекрасно все понимают. У них своя роль в большой игре одураченных. Они соглашаются быть приманкой, чтобы заставить поверить, что в политической игре не только деньги. Сегодня они существуют за счет последних остатков великой надежды, которая оказалась ложью. Потому что всегда есть люди, которые не хотят верить, что реальность настолько гнусна, и отчаянно цепляются за лохмотья надежды.
— И мы живем во всем этом. В этой клоаке. Мы подбираем жалкие крохи, чтобы не сдохнуть. Чтобы спасти имидж. Пристойность, не так ли…
Как мы пришли к разговорам о политике? Какое отношение имеет ко всему этому Лизон? Я позволяю себе вольность. Беру за плечи, ищу ее взгляд и спрашиваю в упор:
— Только ли портрет Лизон вы набросали? Не получился ли он немного и вашим собственным?
Ее взгляд избегает моего. Ее нижняя губа дрожит. Она вся — воплощение растерянности и чувства вины.
— Я была сумасшедшей. Время было сумасшедшим. Свобода ударила нам в голову. То, что мы считали свободой и что было только речами о свободе. Мы опьянялись речами, не замечая, что это всего лишь слова. Сотрясение воздуха. Я полюбила. И отдалась любви без расчета. В первый раз молодое поколение открывало любовь без оговорок, без лицемерия. Так называемая сексуальная революция. Он был таким же новичком, как я. Я забеременела. Мне едва исполнилось восемнадцать. Я была беременна Лизон. Я находила это восхитительным. Хотела одна воспитывать моего ребенка, взяв на себя полную ответственность. Разумеется, я видела в этом вызов установленному порядку, но вполне ясно представляла себе будущее. Может быть, что-то смутно говорило мне, что я не была так уж влюблена, как хотела в этом себя убедить, что я себя обманывала… Возможно, именно инстинкт, или называйте это как хотите, толкал меня к тому, чтобы самой быть хозяйкой своей жизни и жизни своего ребенка. Только он, отец, парень из хорошей семьи, не хотел и слышать об этом… Проснулись его буржуазные принципы… Чувство собственности — это ведь и мое? В общем, все та же песенка о правах отцовства… Но может быть, вы тоже отец?
Я утвердительно киваю головой без особой гордости.
— Тогда вы понимаете. Он хотел все 'упорядочить'. Речь шла не только о вопросе морали. Он любил меня. Или верил, что любит, разве любовь не акт веры? А я, по правде говоря, оказалась не готова к сопротивлению.
Она улыбается одновременно печально и лукаво:
— Видите ли, в этом, как во многом другом, я отличаюсь от своей Дочери. У меня нет такой силы характера, как у Лизон. А она сумела бы настоять на своем. Ее 'нет' было бы непререкаемым, чего бы потом ей это ни стоило.
Я киваю. Это правда, она такая, Лизон.
— Мы сняли маленькую двухкомнатную квартиру. Мы ничего не зарабатывали. Его родители помогали нам. Роды были трудными, я очень медленно приходила в себя. И у Лизон первое время было хрупкое здоровье. Короче, мне пришлось оставить учебу, потом найти работу. Еще не было такой безработицы, как сейчас, но все же устроиться было нелегко. Янемного знала английский, научилась печатать намашинке и нашла работу секретарши в одной конторе по импорту-экспорту. Мне приходилось туговато — ясли, покупки, ну, в общем, как всем работающим женщинам. А муж продолжал учебу, он был старше меня на три года, прилежно, всерьез занимался, хотел преуспеть. И преуспел. Благодаря отличному аттестату он сразу же получил место инженера в большой фирме, со скромной зарплатой,но многообещающим будущим. Мы составляли то, что наши умиленные семьи называли 'очаровательной парой'. А потом что-то произошло. Может, это где-то тлело с самого начала… Я заметила, что он меня презирает. Скорее всего, бессознательно. Но в его отношении ко мне чувствовалось раздражение, которое потихоньку росло и которого уже нельзя было не замечать.
Я восклицаю:
— Презирать вас, вас! Как это возможно?
Она безрадостно улыбается:
— Очень даже возможно. Не думаю, что я глупа, но, конечно же, я не из тех, кого называют интеллектуалками. Должно быть, я была довольно бесцветной.
Делаю протестующий жест. Она поднимает руку:
— Да, представьте себе, бесцветной. Я совсем не заботилась о своем внешнем виде. Так и осталась хиппи. Одевалась, как переросший подросток, в тряпки от старьевщиков, которые казались нам такими забавными и бросали вызов костюмам-тройкам и нарядам от знаменитых кутюрье. Я предполагаю, что по роду своей работы ему приходилось иметь дело с образованными женщинами, дипломированными и уверенными в себе, и по контрасту с ними я выглядела если не домохозяйкой, то переросшей бунтаркой шестьдесят восьмого года, с которой неловко появляться в свете.
Пристальный взгляд, которым я ее оглядываю с головы до ног, кричит о моем недоверии. Она протестует улыбкой, которая уже не так горька. Я осмеливаюсь сказать:
— Какое же ничтожество этот парень.
Она продолжает:
— Он все чаще оставался на работе допоздна из-за срочной работы. По правде, он умел заставить ценить себя. Ему доверяли важные дела. У него появилась страсть: честолюбие. Он отдавался этой страсти полностью. Очень скоро я почувствовала себя брошенной с малышкой, в то время как его презрение ко мне из-за недостатка во мне светскости, из- за непрестижной работы, где, впрочем, мне было смертельно скучно, все росло. 'Чем занимается ваша жена? — Гм… Работает секретарем'. Не очень-то звучит, не так ли?
— Что же дальше?
— Я взбунтовалась.
— То есть?
— О, будто вы сами не догадываетесь! У женщин один способ взбунтоваться!
— Ну да. Конечно. И…
— Он об этом узнал, разумеется. Впрочем, я вовсе не скрывала. Я еще наивно верила в наши столь громогласно провозглашенные принципы сексуальной свободы и свободы чувств. Может быть, тут примешивалось лукавство: я была не прочь доказать, что его жену могла оценить по достоинству настоящая знаменитость.
— Действительно кто-то очень известный!'
— Можно сказать, прославленный, не чета мужу.
— Седые виски, моложавый вид, умеет дарить цветы и выбирать [ вина, одновременно опытный и страстный любовник?
Должно быть, я позволил себе слишком много. Она краснеет, хмурит брови, но потом решает засмеяться:
— Такова общепринятая модель?
— Прототипобольстителя молодых и красивых женщин, мужьям которых глаза застило, извините, всякое дерьмо. А дальше?
— Ужасно. Он был невыносимо унижен. Унижен, понимаете? Не ревновал, а был унижен.