мучительного страха, еще одна вылазка в джунгли, где хищные глаза и лица устроили на него охоту, арена, в центре которой он, гладиатор, борется за жизнь в окружении молчаливой, враждебной толпы зевак.
Даже собственное тело отказывается повиноваться, и негнущиеся ноги несут его вперед, как пьяного на костылях. Знакомые улицы, по которым он так часто ходил, превратились в неведомые тропы, а вокруг простирается фантастическая местность из ночного кошмара. И лица — везде постоянно маячат лица: злорадные и торжествующие, ибо им известен некий секрет, которого он не знает, такие презрительные или безразличные, что хочется кричать, бить по ним — что угодно, лишь бы разорвать безмолвный заколдованный круг.
Лица. И ноги. Стройные ноги щеголяющих в тесных блузках девиц, чьи локоны змеятся как живые, напоминая Медузу Горгону — да, эти ноги в обтягивающих чулках, словно в кокетливых шелковых чехольчиках, и изящных миниатюрных туфельках, такие же безупречные и недоступные, как ножки кинозвезд. Ноги. И бедра. Как они ненавидят юбки! Какое лицемерие — носить их! С каким трепетом они ждут очередного порыва ветра или возможности скрестить ноги, сидя в ресторане! А когда бессильный перед соблазном взгляд уже скользит вверх по ляжкам, и сердце полнится тщетной надеждой, когда они пресытились своей циничной игрой — дружное хихиканье и надменный, полный дешевого позерства отказ.
Смех. Серебристый, издевательский, бессердечный или безлично-механический, как монотонное кваканье куклы. Неужели они с рождения наделены подобным ужасным оружием? Неужели этот смех — такая же неотъемлемая часть их естества, как и другие средства нападения — груди, ноги, бедра? Смех, который приберегают всегда и только для него? Ведь даже если они начинали хихикать раньше, лишь после его прихода их поведение становилось по-настоящему осмысленным. Они знали, чего он хочет. Да, знали — и объединились, чтобы помешать ему. Хотя, по правде говоря, в таком состоянии, — разъедаемый язвой своей вины, кастрированный собственным крахом, — он в любом случае не смог бы добиться успеха!
О если бы сразу после рождения их отнесли на вершину высокой горы, чтобы вся их проклятая порода вымерла! Чтобы наконец исчезли эти лица, ноги, бедра, замолк навсегда серебристый, злобный смех!
Он стал чужаком, затерянным в незнакомом городе. Когда брел по улицам, боялся повернуть голову, чтобы не увидеть свое отражение, мелькающее в оконных стеклах. И все же он должен, должен взглянуть и попытаться понять, что с ним не так, чем он отличается от других? А когда больше не мог выдержать, забегал в магазины, но и здесь не находил спасения. Он переходил от полки к полке, притворялся, что рассматривает заголовки книг — но продавцы сразу узнавали его.
Вежливые и обходительные, они становились рядом; он безуспешно пытался вести себя спокойно и раскованно. 'Вам чем-то помочь, сэр?' — хотя они всегда так говорят посетителям, тон был совсем иным. Обращенные к нему слова приобретали особый скрытый смысл, а выражение их глаз ясно говорило о том, что его раскусили. Он начинал заикаться и бледнел. Пытался найти некую формулу примирения, но глаза говорили: 'Ну-ну, довольно, разве не ясно, что тебе пора уходить? Мы сделали все, что положено, ты нас позабавил, теперь мы хотим вернуться к нормальным людям'. Но стоило выйти за пределы заведенного ритуала, попробовать добиться хоть какого-то взаимопонимания, и сколько убийственной насмешки появлялось в их глазах! Сколько издевки в немом смехе!
Он уползал как побитый пес, а пустоту, которая осталась после его ухода, спешила заполнить вездесущая 'нормальность'. В спину впивались чужие взгляды, и он как всегда не знал, что делать со своими онемевшими конечностями. И вот негнущиеся ноги снова несут его вперед, а вокруг всегда лица, лица и глаза, они мешают идти, парализуют мускулы. Наконец добрался до своей улицы, хочется преодолеть последние метры бегом, лестница извивается как живая, замочная скважина уворачивается от ключа, он задыхается, бешеный стук сердца отдается в ушах — но он прорвался, он уже дома, укрылся за стенами своей квартиры.
И даже здесь его не оставляли в покое. Он чувствовал как в него впиваются миллионы взглядов. Из окон напротив высовывались люди и смеясь, указывали на него; он задергивал шторы, но плотная ткань не спасала от глаз, и лица не исчезали. Тогда снова начинались скитания по улицам.
Ночь не приносила облегчения. Его мучили кошмары.
Он был солдатом и вместе с другими спускался по винтовой лестнице. Раздались выстрелы. Многие упали, их унесли. Пуля впилась в его лучшего друга. Он взвалил его к себе на спину, отнес наверх. Рана оказалась тяжелой. Он не хотел, чтобы товарищ страдал. Отрезал ему голову и отнес тело доктору. Тот проверил пульс: оказывается, друг еще не умер! Код совершил чудовищное преступление. Врач предложил ему выбор: либо он пришьет голову обратно, либо Коду придется добить свою невольную жертву. Когда несчастный, очнувшись после операции, обнаружит ужасный шрам на шее, как он станет ругать приятеля! С другой стороны, прикончив раненого, Код поступит эгоистично, усугубив свою ошибку из-за банального страха перед такими упреками.
Он взял нож и погрузил его в бьющееся сердце.
Другие страшные сны, абстрактно-безликие, полные холодной жестокости:
Наконец, это постоянно повторяющееся видение с отрезанной головой, кошмар реализованного подсознательного желания. Очевидно, навеянный фильмом 'На западном фронте без перемен', той страшной, пленительной, великолепной сценой, где дуло пулемета медленно описывает дугу, поливая свинцом линию наступающих, скашивая их, одного за другим. Настоящая поэма смерти неотвратимой и торжествующей; негромкий стрекот оружия, выписывающего пулями геометрические фигуры, потрясает своей деловитой неспешностью и спокойной, непоказной мощью…
Стать последним живым существом в погибшей вселенной; шагать по опустевшей земле, созерцать безжизненный шар луны и пустотелые звезды в окружении такой абсолютной тишины, что можно различить едва слышный шепот давно почивших галактик и шорох космической пыли. Насмотреться всласть, выпить свою чашу до дна, а потом, последним выстрелом, рассеять навеки эту ухмылку вечности…
Безрадостные дни, месяцы, годы тянулись медленно, словно сочащийся из язвы гной. В период отшельничества после краха 'Станнума' существование Кода стало таким однообразным и монотонно- механическим, что позже он не смог припомнить ни единого, даже самого незначительного события, случившегося за все это время. Он посещал дантиста, ходил в кинотеатры, совершал одинокие вылазки в бары, бродил по безлюдным, освещенным луной паркам. Навещал проституток, хотя ни разу не смог получить удовлетворения. Что ж, человек, который убил собственную мать, фактически погубил отца, и, если разобраться, разорил свою бывшую фирму, заслуживает любого, самого сурового наказания, даже импотенцию, говорил он себе. Код избегал всех, кого когда-то знал, и боялся заводить новые знакомства. Он плыл, отдавшись на волю течения, а когда закончились деньги, у него все-таки хватило сил уцепиться