Ночью его разбудил звонок. Незнакомый женский голос передал, что Леонид Дрейден в больнице и просит его прийти, как только сможет, а она санитарка, ничего не знает, и шёпотом торопливо досказала, что его избили хулиганы и «пробита голова», а потом опять громко, что ничего не знает, и говорить не велено… интонации были настолько похожими на те, с которыми он только недавно расстался, что Додик даже отвлёкся от своего волнения.
В тусклом приёмном покое ему выдали халат и сразу пропустили внутрь. Сердце колотилось — значит, очень серьёзно… но в коридоре перед палатой его остановили, и он увидел только, как Лёньку с забинтованной головой, закрытыми глазами и приделанной к каталке капельницей куда-то повезли два парня… на вопрос они только махнули рукой… женщина в белоснежном халате появилась неожиданно и тихо сказала, крепко взяв за руку выше локтя; «Идите за мной!». В кабинете она усадила Додика напротив себя за столом, закурила и, пристально вглядевшись в него, сказала:
— Это уже не первый случай… и почерк тот же… или хулиганы, или хуже. После ОВИРа уже не первый случай… надеюсь, что обойдётся без трепанации… но сотрясение мозга со всеми сопутствующими прелестями. Подробности в другой раз… вот вам ключи, он просил сразу же ехать к нему, потому что дочка одна и ничего не знает… сказать: «Папа уехал в командировку…» Вы адрес знаете? — поинтересовалась она. — Додик усмехнулся и ничего не ответил… — Я передам ему, чтобы не беспокоился, а вы позвоните завтра… вот на этот телефон… спишите на аппарате номер… я дежурный врач Эльвира Степановна Кружиянц.
Додик замешкался и потом впопыхах представился: «Додик!.. О, простите, Давид Самарский… товарищ… ну, друг этого… этого человека…»
На улице он долго голосовал, униженно уговаривал таксиста ехать на Тульскую, потом буквально рассвирепел и в следующую машину с зелёным огоньком плюхнулся безо всяких, а усевшись, провозгласил, что ехать им на Малую Тульскую. Таксист прокрутил счётчик и поинтересовался:
— Неприятности?
— Друг в больнице.
— Аппендицит?
— Хуже… хулиганы избили… проломили голову, а ребёнок один дома.
— Понял! — откликнулся водитель и прибавил газу… — А ты, если отказывается везти кто, ничего не говори и записывай номер… даже если нечем, делай вид, ну, что записываешь… сразу переменится… потому как премия накроется, если в парк сообщишь… всей колонне, понял?.. Не знал что ли?.. Точно… и никаких проблем. Своих больше, чем чужих, бояться надо! Так отделают!.. — Опять свои — чужие, машинально отметил Додик. — Обойдётся с другом… не дрейфь… ты извини, что говорю много… чтобы не заснуть, знаешь, по четырнадцать часов за баранкой… 12 — смена да домой, из дому… я без сменщика, машина старая… а им инвалидность не выдают — работай и всё, пока не встанет… только деньги тянет из заработка и всё… мастеру дай, слесарю дай… — он ещё говорил, говорил без остановки, и всё это вмещалось в бесконечный тревожный день, начавшийся там, далеко в детстве перед отъездом Милки, и теперь в преддверии отъезда его друга, опять наполненного болью и слезами… тем, чего в стране никогда не значилось в дефиците, а избыток не переполнял мир, и это изобилие всегда было свежим… высочайшего качества.
— Серый, — шипел Додик в трубку на кухне, чтобы не разбудить Лизку, — Серый, проснись, собака, слышишь?
— Да, — раздавался в трубке совершенно невменяемый голос, — слышу…
— Серый, ты что, пьяный?
— Нет. Совсем нет. Я слышу.
— Проснись, собака… Лёнька Дрейден в больнице…
— Лёнька? Где?
— Езжай туда к восьми, когда будет пересменок, поймай врача Эльвиру Степановну Кружиянц… запиши, пёс! И узнай всё… а то я не дозвонюсь — я с Лизкой…
— Понял! — голос в трубке стал чистым и напряжённым… — А что? Как?.. Ясно… ты ничего не знаешь… Суслик… Додик, где ты живёшь, а? Писатель хренов, инженер человеческих печёнок, всё, я всё понял… сколько это времени? О Боже! В эти часы даже ангелы отдыхают!..
До каких пор писатель имеет право распахивать душу?..
Додику удавалось писать урывками, и поэтому он был всё время в возбуждённом состоянии — не мог освободиться от необходимого материала и без конца повторял замечательные слова Светлова:
«Я могу прожить без необходимого, но без лишнего — не могу».
Как найти границу? Может быть, сформулированное перестаёт быть интересным читателю? А с другой стороны, если я суеверен — никогда не буду даже себе описывать и представлять событие… непременно сбудется — вернее, случится. Хорошее почти никогда, а чуть драматичнее — тут же… про несчастья и говорить нечего… Разве женская тайна не исчезала по мере укорачивания юбки? Разве коса — это только морока в жизни? А сигарета в её оскаленных зубах — образ современной жизни!? Причём тут женитьба? Я разве хоть раз обещал кому-нибудь жениться? Почему-то женщины всегда заводили со мной этот разговор. А я такой рохля, что ли? Или это обязательно? Может быть, коснись этого, и другие родители возникли бы на дороге моих претенденток… может, им тоже помешала бы национальность… а разве я не противоречу себе и не выдаю предчувствие за реальность… тссс… сбудется… не сбудется…
Старики говорят, что плохо одному в старости… а когда она наступает? По паспорту? По хромающему здоровью? Или по потере интереса к окружающему?
«Я не готов!»
Он исправно исполнял отцовские обязанности: кормил, встречал, провожал и даже проверял уроки. Иногда ловил себя, что говорит с маминой интонацией… «Руки? Руки уже чистые?.. Потом свои носки искать будешь — положи на место!»
Распорядок его жизни впервые стал похож на «нормальный»: он работал, когда Лизка уходила в школу, а потом посвящал ей всё время… учился многому, чего не знал — трудно вести дом. Вспоминал, о чём мечтал в двадцатилетнем далеко, о котором писал, — и всё слилось — его проза, заботы о Лизке и неизменно присутствующая во всём Милка, перекочевавшая со страниц — всё перепуталось… Он редко виделся с друзьями, и то напряжение, которое прежде ослабевало после встреч с ними, теперь накапливалось и невольно попадало на страницы.
Вере он не звонил. А она теперь не могла найти его… но он неожиданно обнаружил, что даже не огорчён этим… только ночами всё чаще она приходила к нему. Это был не сон, не мираж, не фантазии взрослеющего отрока… он ощущал физически её приход, её ласки, слышал её пронизывающий шёпот и гулкие удары пульса в горле… в эти моменты он готов был рвануть туда, где она, не рассуждая, не думая ни о том, что «после», ни о том, как это покажется ей самой и окружающим, — «это жизнь!» — произносил он потом, внутренне слыша интонацию, с которой произносила всегда с юмором в запутанных ситуациях другая его знакомая… эти ночные визиты изнуряли его и в то же время так сладко мучили, что он неуверенно внутренне протестовал… бессмысленно, робко и с надеждой, что эта игра не оборвётся.
Любовь, любовь держит человека на свете. Это слово столько раз употребляется людьми ежесекундно в силу своей всеохватности, что могло бы затаскаться и умереть, ан нет! Ему каждый новый влюблённый доверяет своё самое сокровенное и говорит: «Я люблю тебя!», вкладывая в это всё, что в нём в настоящий момент есть — всю жизнь, весь её смысл… любовь к делу выручает в те крутые моменты, когда кроме неё уже не за что ухватиться, чтобы не захлебнуться в накатившей волне трагических передряг… В страшных одиночках Лубянки поэты читали стихи и сочиняли стихи — это давало им возможность остаться людьми в дни и месяцы, когда их «выдерживали», не вызывая на допросы, лишая сна, изводя безмолвием и неизвестностью… музыканты тогда играли… и внутренняя моторика была настолько сильна, что не давала впасть в забвение и атрофироваться мышцам… беспомощные, поверженные осколками лётчики летали даже в беспамятстве и благодаря этому потом возвращались в строй! Люди не только не теряли Дело, но благодаря своей любви к нему, оставались живыми и людьми! Безнадежные не уходили со света, когда в критические минуты «быть или не быть» случалось их самым близким оказаться рядом и требовать, чтобы