что она провозглашает сама! Свобода! За неё же боролась и борется власть и крушит тебя за то, что ты хочешь быть независимым и жить, как хочешь?! По крайней мере, говорить, что хочешь! Хоть думать! Нет… она боится дать людям свободу, потому что опять же боится, что эта свобода обернётся оружием против неё… следует своим же постулатам! Это же они агитировали народ, вооружённый для войны, повернуть винтовки против власти!

«Неужели я так глуп и малообразован, что должен был потратить столько лет, чтобы прийти к общеизвестному?!» Он был повержен. И неужели борьба бесполезна? Столько примеров приспособленчества и лизожопства! Этот «писатель», который ради бездарных детских повестушек отказался от национальности и так отвратительно потеет, боясь, что его разоблачат и кричит, что он русский… разве он один? За миску чечевицы!?.. Сильный не боится — напрягается и готов к защите. Слабый со страху кричит и крушит, чтобы все убедились в его могуществе!

Что ж это таким криком наполнена страна?! Сколько лет! Валили на Сталина. Восстановили ленинские нормы… какие нормы? Убивать попов? «Чем больше, тем лучше для дела пролетарской революции»! Судить поэтов за тунеядство? Генералов за правду о войне и мире? Кромсать евреев за сионизм и заговор!.. Душить за то, что родился в пятницу, а не во вторник?!

Подачками покупать лучших поэтов и писателей? Ой, лучших ли? Учить гениев, как писать музыку, травить медиков страхом, кормить липой обывателя и гонять за сосисками и маслом самолётами в Москву с Урала?!

Всё вдруг стало выстраиваться в одну линеечку, и только всё больше тяготило душу — даже не грандиозность открывшегося обвала… ему показалось, что он так бездарен и мелок в этом стонущем между жерновами мире, что вообще никому не нужен, что давно глух и слеп, или так и не прозрел с детства. «Тогда зачем я здесь и кому нужен? Лёнька мечтает вырваться на свободу и, если не обогатить мир, так открыть ему, что с помощью его АСУ действительно благополучное завтра значительно ближе… Вера мечтает рассказать людям, как огромен и прекрасен мир… даже страданий… Шопена, потому что там человек достигает таких высот духа, где страдание чище и благостнее радости. И она всем покажет, как прекрасен человек… тот парень, которого засудили в Питере, открыл бы своим соотечественникам ширь и глубь английских поэтов, а ему заткнули рот лопатой на семь лет. За что? И сможет ли он выбраться из ямы, в которую брошен и где нет света? А он со своей Милкой кому нужен? Новое „Детство“? Хватит Толстого — и одного и второго, и Михайловского, и Горького и Кассиля… и… а зачем они все пишут после Пушкина, Тютчева и Пастернака?.. Пишут в стол! „Жизнь и судьба“. Зачем же уж Борька Иванов, когда напьётся, клянёт власть, которая ему всё дала? И хочет дать ещё больше, а он не берёт! Не берёт и презирает её. Не берёт, потому что… почему?..»

Страх. Страх. Страх. Кто чего боится…

Ему привиделся лист. Большой, просвечивающийся каким-то бедным мерцанием позади его поверхности, лист со стержневыми изломанными жилами, утолщающимися чуть-чуть в местах, где от них ответвляются жилки. И те тоже прихотливо и густо тянулись, утолщаясь и давая ход ещё более мелким… они были бурые в тёмно-зелёном пласте и, казалось, пульсировали, питая этот пласт, и в каждом капиллярчике, до которого наконец утончалась стержневая жила, начинающаяся у черенка, пульсировал, повинуясь чьей-то воле, страх… непонятно было, к чему этот лист прикреплён, но он был необъятен, непробиваем, неколебим и неуязвим — ему не страшна никакая засуха, никакие ветра — этой питательной среды, страха, в мире столько, что он смело испаряет её и от этого только плотнеет и тучнеет. И свет всё труднее пробивается сквозь зелёную толщу. И всё незаметнее жилы. И всё могучей и бессмертней лист.

Додик чувствовал, что в воздухе стало меньше молекул. Он стал разреженным — воздух! Да. И не потому, что он взобрался высоко. Наоборот. Он засыпан. Придавлен. Беспомощен. И не знает, куда идти. Зачем вообще идти…

Он тащился по улице и бормотал:

С детьми играли мы в саду. Лепили мокрый снег. Вдруг у прохожих на виду Встал снежный человек. Он выше и плотней меня, Солидный и с брюшком. Но я не прожил бы и дня С таким замёрзшим ртом…

«— Нет, всё равно я выйду на улицу и посмотрю на тебя, Милка! Потому что, может, больше никогда не увижу! Ты же уезжаешь так далеко и навсегда!

— Додик почему, так выходит, что всегда всё получается по-твоему? — она смотрела на меня через плечо. Вот сейчас повернёт голову и отведёт взгляд — и всё.

— Знаешь, почему… — я задумался… но мне нельзя было молчать, чтобы она подольше не уходила.

— Я тебя учу, учу! А потом получается всё по-твоему.

— Потому что…

— Додик! — она не могла остановиться и не говорить… — Потому что я, когда боюсь, сразу начинаю реветь, а ноги совсем не слушаются, и я даже убежать не могу… Помнишь, когда мы ходили в Овражки? Если бы не ты, Додик… мне так страшно было, и я только подумала: какая я дура!

— Почему, Милка?

— Потому что знала, что там бандиты живут, а пошла… если бы они меня поймали… — она замолчала и стала жевать кончик воротничка… — И сейчас мне тоже очень страшно, Додик… — он долго молчал и потом выдавил, опустив глаза:

— И мне… мне тоже страшно, Милка».

Он уже три дня нигде не появлялся. Последняя точка была поставлена им не только в его повествовании, но в долгом отрезке его жизни… может быть, её половине… или даже большей части. Он лежал дома и думал. Пытался отвлечься: читать, искать сказку для нового спектакля, смотреть в окно — что, если так и писать — пишу, что вижу… оконная хроника… чем чеховская чернильница лучше — да там ещё и придумывать надо что-то, а здесь: может быть, в этом обыденном и привычном есть тоже глубина и подтекст… наверняка… как его прочитать, увидеть и проявить?..

Он лежал на диване, обросший рыжеватой щетиной… задрёмывал и, внезапно вздрогнув, открывал глаза. Мысль текла лениво и как-то отстранённо. Кажется, это кто-то думает, а он, непонятно почему, слышит, не слышит… просто понимает её, эту мысль… а может, она существует сама по себе… не обязательно же мысли находиться в чьём-то теле, в чьей-то голове… может, ей так удобнее… «Сегодня седые блёстки заметил на подбородке… может, и не полжизни, а чёрт его знает, сколько… может, вообще времени не осталось…»

В дверь постучали сильно и уверенно. Додик вздрогнул — треснул и разбился какой-то дорогой сосуд.

— Кто? — спросил он лениво. Дверь слегка приоткрылась и возникла голова Анны Ивановны. Она стояла наклонно, опираясь виском и плечом на косяк двери.

— Давыд, ты что заболел? Может, тебе в магазин сбегать, — дверь ещё приоткрылась, — либо в аптеку?

Додик совершенно ошарашенно смотрел на соседку. Она вторглась в его существование камнем,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату