прожитым и снова, и снова проживаемым ежедневно событиям, месяцам и годам. Он не мог уйти от него, от своего прошлого. Не мог поставить точку, рубеж и начать от него новую жизнь. Наоборот — он втягивал эту свою новую жизнь в прошлое и ценил ее и творил по старым, возможно, уже негодным шаблонам…

Поскольку он довольно часто бывал у себя в лесу, авоську пришлось перенести в другое место и спрятать у тещи друга.

Толстые журналы просматривал в библиотеке, все, какие мог достать — от „Нового мира“ до „Сибирских огней“, от „Литературного обозрения“ до „Родных просторов“ — нигде ни строки. А он писал, писал и писал — его не волновал КПД работы, его утешало и огорчало сравнение с опубликованным на прочитанных страницах… одновременно и сильно.

Ни одна душа на свете не знала о его настоящей жизни — ни артельщики на работе, ни собутыльники, ни малочисленные знакомые.

Друзей у него не было. Он исключил такое понятие из своей жизни еще на фронте, когда его друг, вернее „друг“, ради собственного спасения бросил его в критической, безвыходной ситуации и… погиб вслед за этим в своем расположении, а не в бою. Он же тогда поплатился коленным суставом, но остался жив, и никто не знал, что произошло, кроме Бога, который, по его разумению, все брал на заметку и не выводил среднюю, а взаимно уничтожал плюсы и минусы. Выйти на его литературные труды не было никакой возможности…

После того, как они глупо расстались с Машей Меламид, даже не так — по его глупости расстались… что же теперь… теперь ее нет, потому что судьба второй раз не простила ей, что она еврейка… сначала развела с ним… опять не так — он не решился пойти против ее родителей, которые категорически не пускали ее за „гоя„… он хотел им доказать и просил у нее всего год… а потом… потом через год было уже гетто…

После того, как у него не стало Маши, женщины не могли достучаться к нему. Он сам брал их, когда ему это было нужно, и допускал до себя на столько, на сколько ему хотелось… но ни одной из них ему не хотелось прочесть стихи, как он читал Маше. Им, ни одной никогда и в голову не приходило, что он пишет стихи… какая чушь! Вряд ли хоть одна из них прочла стихотворную строчку после 'Буря мглою… в седьмом классе… они были земные, деловые, влюбчивые, расчетливые, доступные, недотроги, красивые, толстые, с огромными руками и ногами, с тонкими пальцами и щиколотками, хорошо одетые и пахнущие чесноком и мылом 'Красная Москва'… они были женщины, но не друзья, даже не подруги…

В доме его была одна подправленная увеличенная карточка с заретушированными утратами. Иногда он ставил ее на стол, повернув к свету, и спрашивал: 'Ну, что мама, прорвемся? Еще немного продержаться надо. Я смогу — ты не волнуйся. Это вредно. Даже там, мама…

Ты поверишь, мама… они сами топорщатся и стучат строчками, как каблучками по доскам на мостике у озера, когда Машка прибегала… знаешь, это так забавно — какая-то щекотка между лопаток, и удержаться невозможно! Вот когда хочешь чихнуть и закрываешь рот, чтобы сдержаться — можно лопнуть, в ушах ломить начинает, как возле сто двадцати миллиметрового миномета, если уши не закрыть ладонями. Ты представляешь? Так забавно…

* * *

У входа на асфальте валялись три огромных собаки будто их внезапно настигла смерть… в боковой аллее вообще никого не было видно. Он открыл калитку, развязав кусок бельевой веревки, служившей запором, положил перчатки на влажную скамеечку и сел на них.

— Мама, ты представляешь, он предлагает писать пьесу, заявку в министерство, аванс и все такое…

— Ну, ты же мечтал об этом…

— Ты думаешь, мечтал?

— Во всяком случае, мне всегда так казалось… хотя…

— Мама, договаривай, — это очень серьезно…

— Та женщина, что говорила тебе, что ты напрасно с ним имеешь дело, была права, по-моему…

— Ну, мама… это так субъективно…

— Творчество, вообще субъективная вещь, но талант для окружающих объективен… это единственное неравенство, которое плодотворно на свете…

— Так ты мне не советуешь?

— Я этого не говорила никогда… видишь ли… без дипломатии не проживешь, но ты не умеешь идти на компромиссы… как дед…

— Который вовремя умер?.. Прости, мама, это так горько… но ему нужна пьеса, он не поставит ничего из того, что все знают… ему нужна новая пьеса…

— Ты хочешь по дружбе его выручить, а сам при этом думаешь о том, что такой удобный случай получить заказ… но публика об этом ничего не узнает…

— А если он хорошо поставит? Может быть, попадись ему в руки раньше настоящая пьеса, он бы не фальшивил и не шел на компромиссы?

— Ты веришь в случай… в случайность… я в судьбу… некоторые говорят фатализм, некоторые Бог… может быть, есть все же такая книга, в которую занесли наши судьбы, или удачи и обиды…

— Мама, скажи, пожалуйста, я понимаю, что все прятались и врали молчанием, разговорами… но нет никаких следов…

— Думаю, что есть… но люди смертельно напуганы, и никогда не наступит время, которое развяжет им языки… только раскопки через века… ты знаешь, откуда залежи магния, скажем, на дне океана… это переработанные временем колонии бактерий… временем… ты не найдешь следов… слишком мало времени прошло, понимаешь…

— Я чувствую, что мне надо сделать это…

— Дело художника доверять своему чувству… интуицию еще не вывели с помощью формул…

— Ты все шутишь… а как мне быть? Мне нужен материал. Легенда. Вечна только легенда…

— А 'Ромео и Джульетта'?

— Конечно, конечно, легенда…

— Тогда ищи… хотя не понимаю, что ты себе напридумывал… наверное, там обыкновенное бытоописание того страшного, что он видел своими глазами, что пережил своим сердцем, что было его частью, его жизнью. Бытоописание и педагогические откровения, или открытия, если они возможны в той области… А тебе нужна легенда. И ты строишь ее на ощущении неосязаемого и неощущаемого, прости за тавтологию, материала… это не научно… извини, я сегодня устала… можно же и самому выдумать легенду… может быть, ты прав…'Один день Ивана Денисовича' уже есть, и что бы кто ни написал — это всегда будет 'Второй день', а нельзя быть вторым писателем, вторым актером… эх, если бы ты пошел в науку…

— А вторым ученым можно быть?

— Нет. Нельзя. Просто вторых ученых не бывает, потому что в науке существуют истины, которые можно оценить… это не количественно, как секунды у бегуна… это шаги… если они новые — ты ученый… если нет — лаборант… вот и все…

— Но, мама… мама? Да. Полдень не может тянуться даже десять минут. Я понимаю… он — Полдень… спасибо, мама…

Разведка

Автор не предполагал где-то заимствовать материал, а Пал Васильич, надорвав уверенность своей жизни, заслоненной биографией, мечтал реабилитироваться новой постановкой. Но он чувствовал, что никакой Шекспир, Толстой или даже более подходящий времени Горький ему не помогут. Он знал, что ему нужно, но: а). Не мог выразить этого словами и б). Не мог сам себе ничего написать. Он вообще не мог написать даже письма, даже записать инсценировку, делаемую на ходу по мере продвижения репетиций, не мог для благого дела — получить за нее деньги. Машинистка Наденька списывала со сцены все реплики и со слуха его ремарки, за что ей перепадала большая часть суммы в виде наличности, а потом подарков и трат на развлечения. Он деньги в руках держать не умел — тем более, в кармане — их наличие мешало ему

Вы читаете Под часами
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату