— Научный подход здесь ни при чем. Паша затащил меня к своей приятельнице художнице. Она делает кукол для театра. Такой кукольный дом посреди ядерной зимы. В нем неуязвимые живые… нет такого слова… они живые, и я понял, что попал на материал… пока я найду этого Сукина, и найду ли вообще… но соблазн преодолен, конечно, этот поиск — такая лафа слюнявая…
— Ты стал вульгарен, а это лишь сиюминутно привлекательно.
— Ты права — это вульгарно: пойти по такому вытоптанному следу и надеяться потом только на междустрочье, да скандал с очередным Иван Иванычем, упершимся в стихи Сукина. При неопровержимости их подлинности и неуловимости автора.
— Куда тебя заносит?
— Мама, представь себе, как нравственны неодушевленные предметы! Чайник. Стол. Ящик. И они попадают в ситуацию, когда надо высказать свою позицию, — вот тут все и начинается! Это живая драматургия, мама.
— Мне нравится.
— Я просто обалдел: Колокольчик-цветок соединяется с Пчелой, а потом делится впечатлениями от этой любви с рядом растущей Змляникой. Ему тоже нужны плоды жизни! Ты представляешь?! Какие просторы, сколько силы в этой правде.
— Не ищи правду — это дорога в никуда. Это годится только…
— Для ученых… я понимаю. Правда — это тупик.
— Великое множество не предполагает точного решения, а размытость не рождает интереса.
— Мама, ты понимаешь, это будет пьеса… но не для него… может, я виноват перед ним. Но так складывается жизнь…
— Не совмещай творчество и быт — ты же сам говорил, какой это ужасный сон — неумение ощутить край сцены…
— Нет, нет, я не буду нарушать законы…
— Все у тебя в голове перепуталось… законы — это резервуары страха, стоит их коснуться — и ты пропал! Еще ни один закон не предписывал, что можно, только — нельзя, а остальное можно, и ты начинаешь оглядываться, бояться оступиться, потому что не все время смотришь вперед, а прошлое можно только нести в себе, его нельзя рассматривать, ибо видишь уже все с совсем другой точки…
— Мама, мама… мне бы такого режиссера, и я бы не просил у него ни договора, ни постановки… а зачем он мне тогда?
— Вот именно!..
Они пришли вместе первый раз. Павел Васильевич ушел один, он торопился по делам. Автор остался на полчасика. Они еще долго пили чай с Татьяной, и он чувствовал, что никак не может успокоиться. Что-то внутри подсказывало ему, что это не простой визит, что с него начнется какое-то новое дело, может быть, постановка, может быть, вообще что-то для него неизведанное… и он покинул этот дом в состоянии ожидания, душевной неуравновешенности или даже тревоги. Несколько дней он был под впечатлением визита к ней, ему все мерещились садящиеся на плечи куклы, опадающие потом бессильно сверху на тебя и растекающиеся по телу, как пролитая сметана, медленно сползающая и никогда несмываемая, — ее можно только слизнуть…
Павел Васильевич звонил ему постоянно, теребил по поводу пьесы, предлагал для инсценировки то Козакова, то 'Евгению Ивановну' или еще более неожиданные и не всегда вразумительно объяснимые темы. Однажды после очередной перепалки по поводу постановки он неожиданно сказал, глядя исподлобья:
— Запал ты на Татьяну… смотри, она такая баба, что пропадешь!
— Почему запал? И отчего пропадешь?
— Что запал — вижу, а насчет пропадешь — знаю…— сам проверял…
— Я в чужом огороде капусту не стригу…— он не стал говорить товарищу, что уже несколько раз навещал Татьяну и все больше привязывался к ней.
— Ладно, ладно — это я так… а впрочем… вот и ' сюжет для небольшого рассказа…, как сказал классик. Ты ее порасспроси как-нибудь, она такие штуки иногда подсказывает — черте откуда берет… художник она, конечно, первостатейный, а жизнь переворачивала ее столько раз, что есть что вспомнить…
— Всех нас трясло…— вздохнул Автор, желая закончить этот разговор, почему-то необъяснимо не нравившийся ему, но последнее слово, конечно, осталось за режиссером…
— А в койке ей равных нет. — И они оба долго молчали. Через несколько дней Автор столкнулся с Татьяной, что называется, нос к носу в зрительном зале на пятом этаже на устном журнале. Естественно, они сели рядом и пока непрерывно оборачивались перед началом, отвечая на приветствия, он — своим друзьям и знакомым, она — своим, даже не посмотрели друг на друга. Выпуск оказался ужасно скучным — даже здесь так случалось — они переглянулись и молча стали протискиваться в тесном проходе между рядами к выходу, а потом так же молча спустились на полэтажа пить крепкий кофе, сваренный Мариночкой, местной любимицей, в джезве по-настоящему, по-турецки. Здесь было страшно накурено — так, что дым ел глаза, голоса гудели и сливались в ровный фон, было тесно, жарко и обоим не по себе.
— Пошли! — Он решительно встал и протянул руку. Татьяна повиновалась. Они спустились по перекрещивающимся встречно бегущим вниз удивительным даже для такого огромного города лестницам, причуде архитектора, и вышли на улицу. Он удачно с первого захода поймал частника, и они поехали далеко на окраину к ее деревянному дому, не сговариваясь, молча и не глядя друг на друга. Когда он проводил ее до дверей и стал прощаться, чтобы вернуться к оставленной машине, она ухватила его за рукав у запястья, легонько притянула к себе, тихо выдохнула: 'Пойди расплатись!' и исчезла в дверях, не оборачиваясь. Он помедлил секунду, протянул водителю деньги и следом за ней нырнул в темноту сеней. Последняя трезвая мысль его в этот вечер была — 'Все, как в плохом романе'. А дальше до утра была жизнь. Если бы художники могли материализовать не свои переживания по поводу чувств, а сами чувства, не свои возражения по поводу мыслей, — сами мысли, они должны бы были нарисовать именно эту ночь, когда интеллект и инстинкты настолько часто менялись местами, что совершенно измученные их владельцы и носители к утру уснули, наконец, сном праведников, ибо очистились, вкусив сразу все изобретенные до них грехи в один присест, и обессилев.
— Тихо, тихо, тихо…— она приложила мизинчик к его губам, когда солнце разбудило их, и совесть начала мучить его, — Я ничья не собственность и никому ничего не обещала. Тссс! — Татьяна опять остановила его, — И дружба тут ни при чем… тссс…
— Да я…— начал было он.
— Не надо! — Прервала она. — Ситуация банальная, сто тысяч миллионов раз прожитая до нас, и нечего по этому поводу терзаться. Я ничья не собственность… посмотри лучше на этого старого Лиса… ах, до чего же ему не хватает проделок Братца Кролика, ну, посмотри, он просто чахнет без них…
— Ты удивительная женщина!
— Я? Да. Удивительно еще и то, что я жива…
— Почему?
— Почему жива или почему удивительно?
— И то, и то…
— Первое, потому что я… впрочем, не стоит сегодня — это потом, а второе, потому что… и это потом…
— Я хочу тебя познакомить со своей мамой, сказал Автор.
— Зачем? — Грубо удивилась Татьяна. Вот уж совсем ни к чему — ты что, мне смотрины что-ли, как невесте, устраиваешь, или всегда с мамой советуешься, — она явно была раздражена и уже откровенно ехидничала.
— Всегда. — Просто ответил он, и Таня почему-то против своей привычки замолчала.
Они позавтракали поздно, за ручку, как в детском саду, вышли на улицу и молча пошли к электричке. Может быть, это молчание было объемнее и вразумительнее всех объяснений в эти минуты. Он не думал, что и как надо делать, — все получалось само собой — чего давно не было. Очень давно. Она шла за ним с таким легким сердцем и так беззаботно, что чувствовала совершенно то же самое: такого давно не было. Не