эксперимента надо тогда писателя под колпак стеклянный… и о чем он писать будет, скажи мне, пожалуйста? Если ты живешь в стране, о чем бы ты ни писал, хоть о древнем Риме, все равно это будет твое мнение, вызревшее в этой стране и в это время, а не во времена Каллигулы и Нерона. Это в науке можно поставить эксперимент, который даст одинаковые результаты и фашисту и коммунисту… и демократу…

— Ты крамольные мысли мне внушаешь, мама!

— Я свои мысли высказываю и не внушаю, — ты же 'инженер человеческих душ'.

— Мама, мама, — ну, пожалуйста, — ну, я пишу, а если так случилось, то что теперь мне делать? Перестать писать — не могу, перестать публиковать — но это не писатель, как найти середину, ведь ты сама учила меня, что без компромисса не проживешь. И при этом можно остаться с чистой душой. Мама? Что делать сейчас?

— Сейчас ты должен понять, что таких ситуаций будет не одна, и решить на всю оставшуюся жизнь простой русский вопрос: 'Что делать? Как быть'?

— Мне кажется, что эти стихи, которые я тебе читал, как-то связаны с твоим, ну… с Петром Михайловичем… знаешь, мне кажется, что, может, это и чушь, что это… он их писал, и если даже его нет на свете, кто-то третий инкогнито рассылает их теперь, чтобы опубликовать, но опытный человек. Ни концов не найти, ни стихов не опубликовать. И он явно понимает, что это так и есть: это 'непроханже'. Ну, прости за это пошлое слово — такой вот неологизм в обществе появился на кухнях…

— Знаешь, даже содержание минеральных солей в одних и тех же растениях одной и той же зоны меняется со временем, по десятилетиям…

— Я понимаю — язык ближе диалектике, потому что он ее и выражает, но это не мои дебри и не твои… что делать? Оказалось, что я не боец… Таня… категорически против… кто же даст совет?

— Насколько я помню, ты всегда избегал этого…

— Вот и изголодался по советам… по крайней мере, я поступил бы наоборот, чтоб потом было, на кого свалить…

— Хорошая мысль! Вот с нее и начни… ты ведь уже решил, что будешь писать… ну, не чувствуй себя виноватым… постарайся, чтобы это чувство исчезло к окончанию работы… твоя Таня умница — она нашла компромисс… для себя…

Но оказалось, что пьеса не желала писаться. То есть, конечно, написать ее было возможно, но это шло против воли всех, кто ее населял. Как-то плоско и натужно начинали действовать и говорить герои, и не было куража… он не знал бы, как это все сформулировать другим, но слава Б-гу, не было такой необходимости. Своим писательским шестым чувством он ощущал, что все это полная ерунда и пошлятина, и что он никогда этого не выпустит на свет божий. Почему он продолжал думать на эту тему и почему начал переносить на бумагу — этого он не понимал. Ему не снились, как обычно, его новые герои, он не спорил и не ругался с ними, и не ссорился по любому поводу. Они вообще говорили только на бумаге и не переходили за край листа, их не тревожило, что происходит вокруг, что творится с ним. Они не волновались, что он плохо выглядит, обмяк… похудел. Может, заболел и, того гляди, возьмет да помрет, и что тогда с ними будет, кто же их выпустит в жизнь на свободу? Ничего такого с ними не происходило. А значит, они просто еще не родились — это были только пробы, наброски, сборка скелета…

Договор он подписывать не стал, от аванса отказался. Коллеги, узнавшие об этом, сочли его зазнайкой с претензией на манию величия. Недели через две, когда стало ясно, что ему самому не выпутаться, Татьяна набила два чемодана 'барахлом' — в одном лежали недоделанный Дракон, Солдат, Певчая птица невиданной красоты и цвета, в другом — клеи, краски, лоскуты… она разбудила его рано-рано утром и объявила, что они уезжают. Он спросонок ничего не мог понять, а тем более сопротивляться, и через двадцать минут оказался в подъехавшем такси с каким-то кульком в руках, пишущей машинкой на полу у ног и отрадной мыслью, что, наконец, ему никуда не надо будет утром идти. Четыре часа они тряслись в общем вагоне дальнего поезда. Хотя можно было бы скорее доехать в электричке, но в ней не было туалетов, и Татьяну это никак не устраивало. На вокзале их встретил рыжий человек в кепке, которая была надета на копну волос, а не на голову. Эта кепка раскачивалась и пружинила при каждом шаге рыжего. Автор настолько этим заинтересовался, что забыл обо всем остальном. Кепка, действительно, была уникальным аттракционом, тем более замечательным, что рыжий не обращал на нее никакого внимания и совершенно не беспокоился, что она может свалиться, съехать на глаза или еще что-нибудь в этом роде…

Минут через двадцать они оказались в крохотной квартирке. Одни. На кухне на столе стояла готовая еда, в холодильнике бутылка водки и записка на ее горле. Потолок давил на плечи. За окном сквозь деревья и дома видна была широченная река. И ворона, сидевшая на краю крыши, каркала равномерно, как 'ток-так' маятника. Она наклонялась над пустотой, вытягивала голову, издавала свой омерзительный звук, втягивала голову обратно и переступала с ноги на ногу. Потом все повторялось снова. О чем она глаголила — никто не знал: слушателей не было, ни ее соплеменников, ни двуногих. Очевидно, ее это огорчало, и она решила все же убедить мир в своей правоте. Автора это так заинтересовало, что он застыл у стекла и представил ее себе персонажем пьесы на сцене — этаким упертым старпером, который хочет убедить мир в своей правоте, а миру на него начихать — он живет себе в своих ужасах и радостях явно противу правил, которые искренне излагает эта ворона… т. е. этот тупица… он запутался. Хотелось спать. Татьяна наливала ему по второй и по третьей. Потом он свалился на диван, почувствовал, как она его укрывает пледом до подбородка, как он любит, потом целует в губы сладко и тревожно… и он уплыл в другой мир…. Ворона протянула ему крыло, он послушно взял его в руку и пошел за ней. В амбаре, куда она его привела, было много каких-то существ, они все двигались и говорили на незнакомом языке, они произносили звуки, и с первого момента он все понимал, что они говорят. Только его удивляло, что никто никого не слушает, все говорят, говорят, каждый свое, и все двигаются, никого не задевая, но непонятно по каким правилам и зачем. Никто не раздражается, не торопится, не останавливается — все заняты делом. Каким? Зачем? Кто такие? Зачем он здесь? По чьей воле? Как отсюда выбраться?

Сначала ему было любопытно, потом трудно терпеть, потом он почувствовал себя таким лишним в этом необъяснимом мистерическом действии, что ему стало страшно. Единственный, на кого он мог рассчитывать — Ворона, уже тоже была вовлечена в общее движение. Она сверкала на него антрацитом своего глаза, вытягивала вперед шею, каркала отвратительно, снова удовлетворенно укорачивала шею, словно глотнула что-то очень вкусное, и опять качалась, качалась в окружении этих существ, покрытых серой сморщенной оболочкой. Ему стало страшно. Страшно от одиночества и безысходности. Он вдруг почувствовал, что так могут пройти годы — он никогда не сумеет включиться в это движение, и никто никогда его не поймет и не услышит. Его бросило в пот, озноб охватил руки, ноги, он это чувствовал, но никому не было дела, и не было близко ни Татьяны, ни мамы…'А'! — Бешено заорал он, рванулся, вскочил и кинулся к окну. Сердце колотилось, как после стометровки, руки ледяные, ноги ватные. Ворона улетела…'значит, она осталась там', — с тоской подумал он… опустился на стул, уронил голову на грудь… что-то хрупнуло в шее, он поднял голову, покрутил ею, как собака, вышедшая из воды… и разбрызгал весь сон начисто.

'Вот и все, — сказал он вслух! — Все!.. 'Когда через два часа бесшумно открылась входная дверь и вошла Татьяна, он сидел за машинкой и писал. Она взглянула на лист и удовлетворенно отправилась в другую комнату — пьесой и не пахло — никакого диалога на листе не было, тянулись ровные плотные строчки прозы.

* * *

— Мама, как же так? Писатель описывает одно какое-то мгновение так долго и подробно, что если описывать все мгновения жизни, на это надо пять жизней! А то вдруг одним росчерком разделывается с детством или первой любовью, только мимоходом упомянув о них.

— Ты считаешь себя писателем, а спрашиваешь меня… над одним опытом, бывает, думают поколения, а над загадкой природы можно думать вечно — и это и есть жизнь, а не само решение… когда нас бомбили, я все время думала о том, что враг, любой надо сказать, очень недальновиден… собственно говоря, все войны — это корысть, а чтобы ее удовлетворить, сначала разрушают… как же так? Вот о чем твоя пьеса… ты идешь по следам разрушения и ищешь то, что было создано… и твоя догадка о стихах подтверждение тому… значит, ты на верном пути… надо поступить наоборот…

— Что ты имеешь в виду?

Вы читаете Под часами
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату