Ярославцевой?.. Может, их-то лица и предвидели четыре века назад мраморных дел мастера? На кой им какая-то Лоренца! Или тем более Марина Мнишек, случайная и вовсе не мраморная строчка в истории! А он, Ковригин, так и не поставил ни на Хмелеву, ни на Ярославцеву, игнорируя подсказку чистильщика Эсмеральдыча! Куда и кому ставить? Надо же, какие перескоки глупостей происходили в нем сейчас! И всё из-за нетерпения! Из-за неуправляемого взрослым человеком очумелого нетерпения. Старания Ковригина истребить его в себе были судорожны, оно вспухало и дёргалось в нём…
А не напиться ли, подумал Ковригин, и немедленно? Нет, обещал ведь себе поглазеть на Падающую башню, вот от каменной бабы иди и задери вблизи Башни голову. И ведь пошёл. Причём не отдаляясь от вчерашнего троллейбусного маршрута № 1, а спускаясь к центру Блюдца соседними улочками и переулками. Успел заметить, что на востоке, за прудом, поднимаются (или уже поднялись) здания в двадцать, а то и поболее этажей. Значит, деньги в городе и впрямь были. Спустился к Плотине. Оказалось, что башни у Плотины – две. Одна – известная историкам и искусствоведам, Падающая, эта – за Плотиной, во владении Турищевых. И вторая, городского значения, – прямо у южного края Плотины, как бы вертикальное завершение её, со синежтурскими курантами в верхнем ярусе. Чадо уже известного Ковригину заводчика Верещагина. Ночью и утром Ковригину доводилось слышать звоны и мелодии общедоступного будильника и надзирателя за беспорочным ходом времени в здешнем пространстве. Надзирал он и за расплавленным и остывшим металлом, а для синежтурцев – несомненной материей, на ощупь и в полётах философических категорий. Свидетельством местных представлений о смыслах и целях бытия (по разумению Ковригина) была увиденная им широченная чугунная лестница, спускавшаяся от городского обрыва к Плотине (теперь – и мосту) и к серо-снежным волнам Заводского пруда. Не такая изощренно-замковая, как Шведский кремлевский взвоз в Тобольске, не такая всемирно-прославленная, как Потёмкинская, но не менее примечательная из-за своих художественных совершенств и особостей. Ступени её, правда, пришлось заменить камнем, прежние зимами обледеневали, металл вёл себя зловредным проказником, заставлявшим горожан скользить, ломать конечности и рёбра. Но четыре смотровые площадки сохранились, и Ковригин постоял на каждой из них. Синежтурское литье ценилось в уровень с каслинским, и если верить буклетам, получало призы на Всемирных выставках. И художники-кузнецы здесь были хороши. По прихоти Верещагина и даже по его карандашным подсказкам, сюжеты оград, перил и чугунных («с просветами») картин на смотровых площадках мастера создавали сказочно-басенные, порой и с оживлением мифологических персонажей. «Аниматоры», – пришло в голову Ковригину. Он остановился на второй, наиболее просторной видеоплощадке, крытой восьмиугольным шатром, схожим с завершением Василия Блаженного, но не глухим, а с узорчато-проникающими с небес световыми пятнами и влагами. «Ба, да и тут в узорах Верещагина есть нечто мне известное…» Ковригина отвлекли японцы. Или китайцы. В углах смотровой площадки стояли кормушки и поилки. В них барменами суетились медведи, подпоясанные красными ямщицкими кушаками (эти, между прочим, разливали медовуху) и оленихи-важенки в белых передниках и с голубыми бантами на надбровных буграх. Служители сервиса предлагали заезжим людям сувениры и печатную продукцию. Так вот, японец, в руках у него был листок с фамилиями и циферками, на смеси русского с ошметками конотопской мовы поинтересовался у Ковригина, на кого ставить: на Хмелёву или на Ярославцеву? «Я-то тут при чём!» – возмутился Ковригин. «Ну как же! Вы же ведь Ковригин!» А уже подскочили другие японцы или китайцы, требовали, чтобы Ковригин сказал им честно, на кого ставить: на Хмелёву или на Ярославцеву. Хватали его, тянули куда-то, будто он сейчас же должен был вернуть северные территории. Ковригин вскричал чуть ли не истерически, что сам он не будет ставить ни на Хмелёву, ни на Ярославцеву, а уже поставил на Древеснову. Изумлённые японцы расступились и дали Ковригину сбежать на третью смотровую площадку. Там он замер, будто невидимый, прижавшись к чугунному столбу. Успокоившись, обнаружил, что под обрывом, чей срез был укреплён бетоном подпорной стены, имеется вполне благоустроенная набережная, с пляжами, сейчас пустыми, лодочными станциями, выложенным плиткой променадным тротуаром и множеством кофеен и мелких развлекательных заведений. Живое было место в городе дымящих труб, прямо какая-то земля Санникова с неожиданной, будто южной растительностью. Желтели каштаны, краснели канадские клёны и, будто кипарисы, поднимались от воды высоченные, в пышных шубах, можжевельники. Санаторные цветники с агавами, багровые дорожки ботанического сада примиряли с трубами и были будто бы способны вызволить житейские настроения от свирепостей северных непогод. Может, микроклиматом одарила природа южный берег пруда. Или – проще того! – трубы обогрева были подложены под цветные плитки набережных тротуаров. Или… А не прорыты ли до набережной ходы лабиринтов ресторана «Лягушки», прогретые флюидами и эффектами от промасленных факелов подземных путников и их сопроводителей? Да мало ли на какие тепловые фокусы был способен месье Жакоб ради коммерческих добыч! «Вспомнил! Вспомнил!» – сообразил Ковригин. А вспомнил он без всякой связи со впечатлениями от набережной о том, что привиделось ему в узорах чугунного шатра. Сцена, появившаяся некогда на костяном боку чибиковской пороховницы! Каким макаром стала она одним из сюжетов (или таинственных знаков) городского транспортного сооружения? Но явно проявился в чёрном узоре и профиль женщины, и Ковригин был уверен теперь, что это профиль и привокзальной каменной бабы, причём нос у неё совершенно не эллинский (хотя и эллинский при прелестях её тела был бы хорош), нет, это был нос северной женщины с чуть заметной вздернотостью или вздорностью кончика носа Беаты Тышкевич (уступка его, Ковригина, Марине Мнишек, что ли, или Софье Алексеевне? Фу ты, глупости чугунно- синежтурские!).
«Он поставил на Древеснову! Он поставил на Древеснову!» Ковригин вжался в столб смотровой площадки, очки для чтения водрузил на нос, будто скрылся за ними, под воротником плаща утонул. Ни про какую Древеснову Ковригин не слышал, и на рекламных тумбах Древеснова не перечислялась. Вот и здесь на столбе фамилию такую Ковригин отыскать не смог. Да и прежде среди его знакомых Древесновых не было.
«Вот и поставлю на Древеснову! – решил Ковригин с явным вызовом кому-то. – Если не отстанут!»
Но кто должен был от него отстать? Эти японцы, что ли? Или китайцы? Или корейцы? Или хлеще того – сингапурцы? Да на какой ляд им спектакль «Маринкина башня» и участие или неучастие в нём актёрки?
Нет, что-то сдвинулось в нём, Ковригине, что-то поехало, что-то поползло или поскакало. И не известно куда. И ведь останавливало его в тот мокрый день предчувствие, уговаривало: не спешить, обождать, пока не кончится дождь, повременить. Потерпеть с пивом. Ан нет… И пиво-то привычное, третья «Балтика», было уже в палатке продано. Об этом тогда стоило задуматься всерьёз…
«На Древеснову! Он поставил на Древеснову!»
Опять этот шелест странный… А не прозвучит ли тотчас же: «Три карты, три карты, три карты…»?
И кто шелестит о Древесновой? Японцы, разгуливающие по миру пенсионеры, бодрые, поджарые мужички, смешливые, задорные старушки. Года три назад Ковригин наблюдал их в Эйзенахе, в земле Тюрингской, карабкающихся там чуть ли не на четвереньках на гору Вартбург (а рядом – серпантин с автобусами) в нетерпении увидеть на стене пятно от чернильницы, запущенной Лютером в сатану (может, и запах сатаны удалось бы унюхать, запахи-то чернильный прибор мог и не отогнать). И откуда здесь японцы (китайцы, сингапурцы, сиамцы)? Ну ладно, притянули бы их Тобольск или лесной Кремль Верхотурья на Сибирском тракте! А то ведь – Средний Синежтур! Неужели вскипятили их интерес сады камней в пригородных соснах или причуды ресторана «Лягушки»? Но что-то не видел вчера Ковригин в залах и отсеках «Лягушек» множества желтолицых братьев и их сестёр. Или, может, они по своим пенсионным благовозможностям позволили себе прикупить факелов, нанять призраков (была обещана и Марина Мнишек), прогуляться ходами лабиринтов к Плотине, к владениям Турищевых-Шереметевых, к чугунной лестнице Верещагина, а теперь и шляться здесь очарованными. Да ещё и искать выгод от Древесновой…
«Да они сами – как лягушки! Я-то здесь по делу. А им зачем Синежтур? Кнутом, что ли, их сюда гнали? Истинно, как лягушки!» – пришло в голову Ковригину обидное для японцев.
Но может быть, и не обидное…
Теперь набережная Заводского пруда («Оранжерейная» – назвал её Ковригин), хотя движение на ней не замерло и не застыло, а, напротив, оживилось, стала казаться ему литографией, городской ведутой времен бидермайера, то бишь тридцатых-сороковых годов девятнадцатого столетия. Прогуливались здесь господа в крылатках и цилиндрах и сударыни в кринолинах, пили у бюветов воду с пузырьками (открылось позже Ковригину, что Синежтур был славен и моден минеральными источниками). Но с чего бы вдруг сейчас же в декорациях и костюмах бидермайера объявились сегодняшние японцы (малайцы, аравийские шейхи),