плечах, выбритый, но с чернотой щёк печальник лет сорока. Ковригин видел его при загляде на кухню, тот, в белом халате и белом же колпаке, суетился у разделочного стола поваром. Ничего странного в поющих поварах не было, особенно при свирепостях кризиса и совмещениях профессий, другое дело, что поиски пропавшей Сулико были неожиданно и громко поддержаны невидимым оркестром. А потому движениям мышц лица и рта совмещённого повара вполне доступно было совместиться и с голосом какого-нибудь раскрученного Сосо, или Ираклия, или скандального Отарика, или даже самого Бубы-Вахтанга. Но смотрел Ковригин не на печальника с берегов Куры, а на Хмелёву. Девушка, не проявляя сострадания к ищущему Сулико, оживилась, тело её явно требовало эмоциональных проявлений. А две пары уже танцевали неподалёку от певческого помоста. «Ну? Сашенька! Ну, что же мы сидим! Не мне же приглашать тебя!» – призывали глаза Хмелёвой. А публики, пока Ковригин уводил себя в размышления об Антонине, в ресторане прибавилось. И, слава Богу, никого из знакомых Ковригин за столиками не углядел.
Отчего же – слава Богу? Чему тут радоваться? Выходит, он опасается быть замеченным в компании с Хмелёвой? Стыдится, что ли, её? Или нутром (натурой) чувствует грядущие затруднения (мягко сказать) и конфузы и не желает иметь свидетелей своих глупостей?
«Э-э-э нет! – сказал себе Ковригин и хлебнул коньяку. – Пусть видят, какая красавица нынче при мне, пусть шепчутся, глядя на меня с завистью: „Повеса!“. Хотя кто будет шептаться, коли знакомых нет?.. Ну и ладно. Мне сегодня на всё наплевать! У нас сегодня брачная ночь!»
Какая брачная ночь, возмутился Ковригин, какая ещё такая брачная ночь!
Ему бы сейчас жестко постановить: никаких брачных ночей! Но он лишь пообещал себе быть осмотрительным и не допустить очередных пустодурий. Полагал, что и на этот раз его не подведут инстинкты самосохранения и самообороны. Были случаи, правда без опасностей капканов, когда он ради удовольствий утишал их (инстинктов) боеспособность, но сегодня они обязаны были быть на чеку и в сборе сил.
– Тбилиссо… Мтацминда… Тбилиссо… – донеслось до Ковригина.
На этот раз голос совмещённого повара расслоился и стал двуполым. Возможно, отыскалась Сулико.
– Сашенька… – длинные пальцы Хмелёвой легли на руку Ковригина.
– Танцор я дрянной, – соврал Ковригин. И вдохнул. – Но на какие подвиги не пойдешь ради милых дам…
– Невесты, Сашенька, – прошептала Хмелёва. – Ради милой невесты…
Кроткий ропот сопротивления возник в Ковригине и тут же утих.
Ковригин нахмурился.
– Ты сыта? – спросил.
– Сыта, – удивившись, ответила Хмелёва. – Объелась даже.
– Тогда один танец, – командно заявил Ковригин. – И всё. И домой. У нас завтра трудное утро. И главное, чтобы оно не стало хмурым.
Вместо одного танца вышли три. Снова Ковригин ощутил воодушевление добравшейся до столицы Вселенной провинциалки, снова начали мерещиться ему обожание и чуть ли не влюблённость в него женщины, к плоти которой он не решался прикоснуться (не смог взять на Большой Бронной под руку), а тут прикоснулся, и как бы не по своей воле: в будто бы испанском танце (гремевшая в ресторане музыка к разновидностям исполняемых здесь танцев не имела отношения) Хмелёва силовым движением прижала его к себе, и он ощутил (и до конца танца ощущал) желание её крепкого и жаркого тела. Выглядели они, видимо, хорошо, люди за столиками им захлопали. Метрдотель же счел нужным преподнести красавице в красном бархате три розы от заведения. Хмелёва выслушала его комплименты, откинув голову чуть назад и вытянув свою длинную белую шею. Жаль, что посреди ресторана не разлетались брызги самборского фонтана. Случились и ещё два танца, один – условно быстрый, чудище ночных клубных танцполов. И медленный, опять с прикосновением тел и желаний, с исходом из Ковригина всяческих разумных суждений.
– Всё, – сказал Ковригин. – Домой.
– Ну, Сашенька… Ну, милый… – взмолилась Хмелёва.
На помощь Ковригину и режиму дня пришло грузинское хоровое пение. Кавказское мужское многоголосье всегда было приятно Ковригину. И сейчас, будто бы в Кахетии, в застолье был поднят рог с давленной и перебродившей ягодой алазанской лозы, и басы с тенорами принялись славить гостей стола. А совмещенный повар один открывал перед микрофоном на эстраде рот. Так увлёкся. Или, может быть, дама в красном бархате заставила его забыть об особенностях ресторанного певческого искусства. Наконец, до него, видимо, дошла неловкость положения, и он вспомнил, что он не только «живая музыка», но ещё и дирижёр. То есть он не прекратил открывать рот, но, выдернув из подставки микрофон, начал с воздушно- жонглёрскими фигурами манипулировать им, будто особенной музыкальной палочкой, отчего басы и тенора за столом в Кахетии, явно ополаскивая глотки жидкостью из рога, взъярились и зазвучали ещё громче. Это было красиво и приятно слуху, но не располагало к танцам. А располагало к заказу новых мясных блюд и сосудов с живительными напитками. К одному из столов старательными киргизскими девушками был доставлен и рог.
– Нам тоже рог, – поинтересовался Ковригин, – на полтора литра наполнения? Могу заказать.
– Нет! – испугалась Хмелёва.
– Домой.
– Но, Сашенька… А если сейчас хор замолкнет?
– Не замолкнет, – сказал Ковригин. – Успокойся. Он теперь долго не замолкнет. Домой.
И двинули домой.
И снова Ковригин не смог взять женщину под руку. Так и шли они Тверским бульваром друг от друга независимые и поначалу молчали. Проще всего молчание Хмелёвой было бы объяснить досадой темпераментного существа из-за того, что он, Ковригин, столичный самодур и собственник, не дал барышне как следует разгуляться. А ведь и публика уже хлопала, и были преподнесены первые в Москве цветы.
– Не печальтесь, Елена Михайловна, – выдавил наконец из себя Ковригин, – вы за полтора месяца так наразвлечётесь и накувыркаетесь в ночных клубах среди сливок общества, я вам обещаю, что в тундру собирать морошку сбежите. И цветами тебя, Леночка, завалят.
– Уж если меня, Сашенька, что-либо сейчас и печалит, – вздохнула Хмелёва, – так именно эти полтора месяца.
– Ну, извини, – сказал Ковригин, – здесь я не в силах что-либо изменить…
Остановились напротив многоцветного (всего – будто в пятнах) дома Ермоловой, к тому же подсвеченного. То есть остановилась Хмелёва, а Ковригин дальше не пошёл. Хмелёва стояла, думала о чём-то, вспоминала…
– Пошли, – сказала Хмелёва. – И снова, Сашенька, возникает необходимость в деликатном разговоре…
– Слушаю, – сказал Ковригин.
– Я знаю, деньги за так называемую фиктивность ты с меня не возьмешь.
– Не возьму, – кивнул Ковригин. – И зря ты об этом напоминаешь.
– Извини, Сашенька, извини!
Она будто бы растерялась. Замолчала. Но нет, не растерялась… И всё же заговорила.
– Сашенька, – вот что сказала Хмелёва, – я понимаю: тебе неприятно слушать про эти гадкие фиктивные деньги, но и мне противно говорить о них. Однако они есть, они реальность, и их присутствие в нашем деле тоже реальность.
– И что? – спросил Ковригин.
– Ну, понимаешь, Сашенька, – Хмелёва замялась, – ну, понимаешь… А нельзя ли эти деньги, или какие – потребуются, пустить на то, чтобы наши полтора месяца укоротить?
– То есть как?
– Ну, не знаю, Сашенька, – Хмелёва пожала плечами, и в жесте её Ковригин уловил каприз и досаду. – Я не знакома с правилами и течениями вод в Москве, да и не приезжей женщине верховодить в хитроумных отношениях с московскими дьяками.
– Однако именно приезжая женщина, – сказал Ковригин, – знает, в чём её затея и как её