отличалась полным безволием и вела себя как малое дитя. Ее ноги вечно опухали, любая обувь причиняла ей боль, и в иные дни она еле передвигалась. Мучительно болели исколотые вены ног; врачи ничем не могли ей помочь. Но она никак не хотела признать, что все это — следствие ее прежнего образа жизни, и ни от кого не скрывала, что, выйдя на свободу, вернется к проституции и наркотикам. Как все-таки страшно, когда находящийся рядом с тобой человек идет навстречу своей гибели и ты бессильна ему помочь! На любые увещания она всегда отвечала ничего не значащей репликой: «Да, конечно, вы правы».
Мою соседку по смежной комнате, женщину из какого-то юго-западного штата, посадили за беспатентную торговлю виски. Она то и дело причитала: «Попасться на какой-то несчастной пинте!» Ее возмущение не имело предела — год тюрьмы, по ее мнению, можно было дать по крайней мере за один галлон[19]. Это была скромная женщина средних лет, имевшая несчастье вступить в брак с молодым мужчиной. Она перевела на имя мужа свой банковский счет, автомобиль, бриллиантовое кольцо и, наконец, бар, где тайно продавала спиртные напитки. Вскоре ее арестовали — несомненно, по его доносу. Два или три раза он написал ей в тюрьму, а потом как в воду канул. Приятельница сообщила ей, что муженек продал все имущество с молотка и укатил с какой-то блондинкой в Калифорнию. Она попыталась покончить с собой — порезала бритвой вену на запястье — и в конечном счете очутилась в нашем отделении «строжайшего надзора». Ее назначили на работу в мастерскую художественных изделий — единственное место, за которым наблюдал врач по трудовой терапии. В благодарность за мое участие к ее горю она подарила мне расшитый пояс. Уходя на волю, бедняжка торжественно поклялась убить своего неверного супруга и его любовницу. Больше мы о ней ничего не слышали и решили, что она их не нашла. В отделении «строжайшего надзора» не было никакой сегрегации. Я застала там трех негритянок. Одна из них, полуслепая, убирала коридор, общую комнату, туалет и душевую. Другая, жившая напротив меня, работала в прачечной. Маленькая болтушка, о которой я уже упоминала, сказала мне в первый же день: «Это сумасшедшая. Остерегайтесь ее!» В ее словах слышалась ничем не прикрытая расовая ненависть южанки. Через несколько часов негритянка-прачка, вернувшись с работы, сняла туфли и принялась растирать опухшие ноги какой-то жидкостью. Взглянув на меня и приветливо улыбнувшись, она сказала: «Хэлло!» Мы быстро подружились. До войны она работала на сталелитейном заводе. Ее осудили на десять лет за похищение в пьяном виде белого младенца. Она вымазала лицо ребенка чем-то черным, что, естественно, бросилось всем в глаза. Она не могла вспомнить, зачем это сделала, но не раз говорила мне: «Верьте, Элизабет, я только хотела покатать малютку. Никакого зла я ей не причинила!» Эта женщина усердно трудилась и содержала себя и свое «жилье» в идеальной чистоте. Когда ничто не тревожило ее, она вела себя добродушно и приветливо. Но стоило случиться какой-нибудь действительной или мнимой неприятности, как она сразу преображалась: мрачнела, начинала плакать или даже затевала драку. Она обладала недюжинной силой, и все боялись таких вспышек. Иногда мне удавалось утихомирить ее и отнять у нее орудие нападения, например стул или ножницы.
Как-то ко мне подбежала одна девушка. «Скорей, Элизабет! — закричала она. — А. спрятала в платье ножницы и хочет убить М.» Я пошла в общую комнату и подсела к моей приятельнице. «Что случилось?» — спросила я. Разрыдавшись, она стала жаловаться мне на свою обидчицу, которая сидела тут же, парализованная от страха и не смея шелохнуться. Я сказала: «Давай сюда ножницы, а то случится беда». Она отдала их мне. Затем я попросила вторую женщину уйти. Та стремительно выбежала. Ножницы я вручила одной из наших надзирательниц. Она вернула их по принадлежности и ни о чем не доложила начальству. Недели через три А. подошла ко мне. «Куда ты дела эти ножницы, Элизабет?» — взволнованно спросила она. Я успокоила ее, сказав, что ей нечего опасаться. Мое вмешательство спасло ее от одиночного заключения или наказания похуже.
Однажды, когда она сидела в одиночке, я зашла в ее комнату и без спроса взяла фрукты и сласти, припасенные ею для какого-то прощального вечера. В корзинке я оставила расписку. Вернувшись и обнаружив исчезновение фруктов, она поначалу рассвирепела. Но, найдя мою записку, развеселилась. «Это все одно что деньги», — смеясь, сказала она.
Она очень гордилась дружбой со мной, следовала моим советам и не раз говорила: «Для меня Элизабет что мать родная!» Женщины-врачи не желали ее лечить. Но позже, когда к нам прислали двух молодых врачей-мужчин, они стали внимательно относиться к ней и перед наступлением месячных давали ей успокоительные лекарства. Ее состояние заметно улучшилось. Мне было очень жаль расставаться с ней, я совсем не представляла себе, чем она займется на воле. Хорошо помню вечер музыкальной самодеятельности, на котором она выступила по предложению одной из наших добрых надзирательниц. Какой гордостью светилось ее лицо! В длинном белом платье, выбранном из имевшегося для таких случаев гардероба, она вышла и старательно, задушевно исполнила песню «В нашей часовне». Как много значат для таких женщин чуткость и доброта! Но мало кто понимает это. «Сумасшедшая!» — только так ее называли.
Среди несчастных обитательниц моего этажа была одна очень хорошенькая женщина, говорившая по-испански. Ее осудили по обвинению в «торговле живым товаром», то есть в доставке мексиканских женщин через границу в публичные дома на юго-западе США. Она танцевала под радио, пела веселые песенки, все свободное время проводила в мастерской, где изготовляла изящные, ярко расшитые сумки и пояса. Нищета, наркотики, мужчины — вот и вся ее история, подобная тысячам других. Казалось просто невероятным, что это прелестное молодое существо настолько развращено. Бывало, сидя против нее за столом, передавая ей сахар или хлеб, я думала: «Теперь она изолирована от привычного ей страшного образа жизни. А на воле тысячи таких же, как она, неудержимо катятся вниз. А какой замечательный человеческий материал! Чего бы только они не достигли в условиях другого общественного строя!» Однако в тюрьме не делалось никаких попыток для спасения таких женщин.
Одиночное заключение
Много лет назад, когда Олдерсонскую тюрьму только открыли, слова одиночное заключение означали нечто совсем другое, чем теперь. Речь шла о действительно полной изоляции заключенного, и эта мера наказания применялась лишь после того, как все остальные оказывались безуспешными. В одиночку сажали только за самые серьезные проступки. Теперь же к этому наказанию прибегали при любых, даже самых пустяковых провинностях. Все зависело от прихоти надзирательниц. В мужских тюрьмах одиночкой обычно служила темная подземная камера, так называемая «дыра». У нас же одиночные камеры располагались на втором этаже, где был свет и воздух, где наказанные могли видеть проходящих мимо людей и даже разговаривать с ними, хотя последнее формально запрещалось. Обычно из этих камер, находившихся в обоих концах наших коридоров, доносились вопли и крики — заключенные нередко дрались друг с другом через окошки. Днем и вечером (до того, как запирались двери), рискуя получить дисциплинарное взыскание, другие заключенные подкрадывались к одиночным камерам, чтобы хоть немного утешить пострадавших подруг.
Иной раз запертые женщины часами били кулаками в дверь, истошно вопя и требуя, чтобы их выпустили. Однажды какая-то девушка, попавшая в одиночку, подожгла свой матрас. Для нас было загадкой, как ей удалось протащить туда спички. Когда охранницы прибежали гасить огонь, девушка впала в истерику. Часто мы видели, как злополучных «одиночниц», одетых в ночные рубашки и халаты, водили по коридору в душевую. Конвойные грубо обращались с ними, подталкивали в спину, пинками загоняли в камеру.
Самым серьезным нарушением правил считалась попытка к бегству. Таких попыток было немало, но все они кончались одинаково: через несколько часов пойманных беглянок приводили обратно.
Все это ничуть не было похоже на тщательно продуманные и подготовленные групповые побеги из мужских тюрем. Чаще всего у нас «пускались наутек» девушки, поддавшиеся какому-то стихийному импульсу. Пожилые заключенные или женщины с солидным тюремным «стажем» почти никогда этого не делали. Наша так называемая «резервация» не была окружена стеной, и к охоте на беглянок привлекались все находившиеся на территории вольные. За поимку выдавалось вознаграждение в 50 долларов. «Немалые денежки для здешней деревенщины», — говорили женщины. Окрестное население боялось помогать