если светит на пути,
то совращает нас не бес,
а чистый ангел во плоти.
От нежных песен дев кудлатых
во мне бурлит, как тонкий яд,
мечта пернатых и женатых —
лететь куда глаза глядят.
Не те, кого не замечаем,
а те, с кем соли съели пуд
и в ком давно души не чаем,
нас неожиданно ебут.
Люблю вечернее томление,
сижу, застыв, как истукан,
а вялых мыслей шевеление
родит бутылку и стакан.
Всегда сулит улов и фарт
надежда – врунья и беглянка,
а дальше губит нас азарт
или случайная подлянка.
Что стал я ветхий старичок,
меня не гложет грусть,
хотя снаружи я сморчок,
внутри – соленый груздь.
Душа полна пренебрежения
к боязни сгинуть и пропасть,
напрасны все остережения,
когда уму диктует страсть.
Не ведает ни берега, ни дна
слияние судьбы и линий личных,
наружная живется жизнь одна,
а внутренние – несколько различных.
Мы когда судьбе своей перечим,
то из пустоты издалека
дружески ложится нам на плечи
легкая незримая рука.
Чтобы избегнуть липких нитей
хлопот и тягот вероятных,
я сторонюсь любых событий,
душе и разуму невнятных.
Конечно, это горестно и грустно,
однако это факты говорят:
евреи правят миром так искусно,
что сами себе пакости творят.
Характер мира – символический,
но как мы смыслы ни толкуй,
а символ истинно фаллический
и безусловный – только хуй.
Бог учел в живой природе
даже духа дуновение:
если деньги на исходе,
то приходит вдохновение.
Земное бытие мое густое —
не лишнее в цепи людской звено,
я сеял бесполезное, пустое,
никчемное, но все-таки зерно.
Сижу я с гостями и тихо зверею,
лицо – карнавал восхищения:
за что пожилому больному еврею
такое богатство общения?
Есть между сном и пробуждением
души и разума игра,
где ощущаешь с наслаждением,
что гаснуть вовсе не пора.
Век ушел. В огне его и блуде
яркая особенность была:
всюду вышли маленькие люди
на большие мокрые дела.
Я друг зеленых насаждений
с тех лет, когда был полон сил
и много дивных услаждений
в тени их зарослей вкусил.
Уже давно стихов моих
течет расплавленный металл,
не сможет мир забыть о них,
поскольку мир их не читал.
Не зря читал я книги,
дух мой рос,
дает сейчас мой разум безразмерный
на самый заковыристый вопрос —
ответ молниеносный и неверный.
Я с незапамятной поры
душой усвоил весть благую,
что смерть – не выход из игры,
а переход в игру другую.
Давно уже явилось невзначай
ко мне одно высокое наитие:
чем гуще мы завариваем чай,
тем лучшее выходит чаепитие.
Еврейский дух – слегка юродивый,
и зря еврей умом гордится,
повсюду слепо числя родиной
чужую землю, где родится.
Как долго гнил ты,
бедный фрукт,
и внешне тухлый, и с изнанки,
ты не мерзавец, ты – продукт
российской черной лихоманки.
Выбрав одинокую свободу,
к людям я с общеньем не вяжусь,
ибо я примкну еще к народу
и в земле с ним рядом належусь.
Совершенно обычных детей
мы с женой, слава Богу, родители;
пролагателей новых путей
пусть рожают и терпят любители.
Хотя стихи – не то, что проза,
в них дух единого призвания,
и зря у кала и навоза
такие разные названия.
В обед я рюмку водки
пью под суп
и к ночи – до бровей уже налит,
а те, кто на меня имеет зуб,
гадают, почему он так болит.
Все помыслы, мечты и упования
становятся живей от выливания.
Дух надежды людям так угоден,
что на свете нету постояннее
мифа, что по смерти мы уходим
в некое иное состояние.
На некоторой стадии подпития
все видится ясней, и потому
становятся понятными события,
загадочные трезвому уму.
Густеет, оседая, мыслей соль,
покуда мы свой камень
в гору катим:
бесплатна в этой жизни —
только боль,
за радости мы позже круто платим.
Обманываться – глупо и не надо,
ведь истинный пастух от нас сокрыт,
а рвутся все козлы возглавить стадо —
чтоб есть из лакированных корыт.
Финал кино: стоит кольцом
десяток близких над мужчиной,
а я меж них лежу с лицом,
чуть опечаленным кончиной.
Жизнь моя ушла на ловлю слова,
службу совратительному змею;
бросил бы я это, но другого
делать ничего я не умею.
Сотрись, не подводи меня, гримаса,
пора уже привыкнуть,
что ровесники,
которые ни рыба и ни мясо,
известны как орлы и буревестники.
Моя шальная голова
не переносит воздержания
и любит низкие слова
за высоту их содержания.
Я злюсь, когда с собой я ссорюсь,
переча собственной натуре,
а злит меня зануда- совесть:
никак не спится этой дуре.
Политики весьма, конечно, разны,
и разные блины они пекут,
но пахнут одинаково миазмы,
которые из кухонь их текут.
Уже для этой жизни староват
я стал, хотя умишко —
в полной целости;
все время перед кем-то виноват
оказываюсь я по мягкотелости.
В российской оперетте
исторической
теперь уже боюсь я не солистов,
а слипшихся слюной
патриотической
хористов и проснувшихся статистов.
Возможно, мыслю я убого,
но я уверен, как и прежде:
плоть обнаженная – намного
духовней, нежели в одежде.
Девицы с мечтами бредовыми,
которым в замужестве пресно,
душевно становятся вдовами
гораздо скорей, чем телесно.
Печально мне, что нет лечения
от угасания влечения.
Конечно, Ты меня, Господь,
простишь
за то, что не молился, а читал,
к тому же свято чтил я
Твой престиж:
в субботу – алкоголь предпочитал.
Весь век меня то Бог, то дьявол
толкали в новую игру,
на нарах я баланду хавал,
а на банкетах ел икру.
Я написать хочу об этом,
но стал я путаться с годами:
не то я крыл туза валетом,
не то совал десятку даме.
Плывут неясной чередой
туманы дня, туманы ночи…
Когда-то был я молодой,
за что-то баб любил я очень.
Где б теперь ни жили,
с нами навсегда
многовековая русская беда.
Век мой суетен, шумен, жесток,
и храню в нем безмолвие я;
чтоб реветь – я не горный поток,
чтоб журчать – я ничья не струя.