стиснув зубы, пошел в келью, где лежал при смерти дядя. Пожилой монах-сиделец сердито покосился на Андрея и не впустил.
– Завтра приходи. Заснул вроде мученик…
Недружелюбие, с каким встретили в монастыре, отбило всякую охоту оставаться. Никодим же обещал, что с дядей договорено спрятать Андрея здесь, пока еще в надежном месте. Сразу за каменной стеной начинался лес, и с холма в любую погоду была видна окраина города…
Утром дяде полегчало. Его обложили горячими подушками и позволили войти Андрею.
– А я ничего не обрел в этой грешной жизни, – вдруг признался владыка, с трудом раздвигая обметанные в лихорадке губы. – Думал, если богу буду служить, значит, и народу своему. Обольстился… Я на коленах возле храма стоял, просил, чтоб плевали, чтоб били меня палками да камнями. Криком кричал… Не слышат, мимо идут, боятся… Я думал: если владыка в веригах будет – всколыхнется народ, укрепится в вере. А он боится, народ-то! Всего боится. Изверились люди, поскудели духом…
Он долго отпыхивался, собираясь с силами, в груди свистело, обильный пот стекал на подушку.
– Андрей, ты помни, – продолжил он. – И не ищи Бога на небесах. Там пусто и холодно. Лети, лети, и все пусто… Есть человек на земле. И Бог – в человеке.
– Прости меня, дядя…
– Бог простит… Жалко мне тебя. Все уже пристроены, все при деле. Скоро вот и я пристроюсь. Один ты бродишь неприкаянный. Да если хранит тебя Бог, верно, ты для чего-то еще нужен…
– Мстить буду! Мстить! – тупо сказал Андрей.
– Кому, сын мой? – спросил владыка, как спрашивают маленького ребенка. – Брата убили белые, сестру – красные, дом ваш ваши же люди разорили… Некому мстить.
– Тем, от кого страдают невинные. – Андрей сжал кулаки. – Тем, кто мучает.
– Ты судить хочешь? – Дядя приподнял голову. – Нет, сынок, человек никогда не сможет стать праведным судьей. Отрекись от этой мысли. Вспомни, как брат твой жил.
– Я не могу, как он. У меня свой путь.
– Тебя люди проклянут…
– Какие, дядя? Какие люди? – Андрей вскочил. – Нынче такая неразбериха! Одни проклинают, другие возносят! Третьи просто не замечают, боятся замечать… Владыку в веригах не увидели!
– Так будет не вечно. – Дядя стал смотреть в потолок, руки щупали грубое суконное одеяло. – Кончится смута, и опамятуются люди, и вновь соединятся. И соединит их храм Божий. Вера сплотит. Нельзя человеку без веры. Любовь человека множит, вера соединяет. Атеисты говорят: живите без веры и Бога. Но во что же верить тогда? Или жить в безверии? Они говорят: пусть человек верит в себя. Это же абсурд! Человек может верить в себя, пока борется с настоящей верой. Да, он кажется себе сильным, коли вступил в единоборство с Богом. А потом-то – что? Одолел атеист, отнял веру в Бога у людей, но что взамен дал? Или так и оставил в безверии?.. Запомни, Андрей, если поднимется рука у тебя судить, то сможешь судить только человека с верой. В безверии люди неподсудны. Разве можно судить быка, который забодал человека? Или укусившую собаку? Они же не ведают, что творят. Вот осудишь ты веру, а безверие лишь прирастет.
– Неужели зло безнаказанно? – Андрей потряс руками. – Как же так, дядя?!
– Брат твой пошел и ценою смерти своей остановил зло, – спокойно сказал владыка. – Город не тронули… А еще, говорят, вдову повесили, женщину безвинную. Так ее замученная душа для начальника карателей смертью обернулась. Не выдержал бес в этом человеке, не совладал с праведной душой. Их бы, мучеников, к лику святых причислить. Наше время богато будет и на святых, и на великих грешников. Только об этом не скоро узнается. Уляжется смута, отстоится жизнь, как вода после ледохода, и тогда каждый увидит и пальцем укажет: то есть зло, а то – добро.
– Я не стану ждать, когда жизнь отстоится, – упрямо сказал Андрей. – Потому что сейчас живу! А потом меня не будет! Просто не будет!
– Не горячись, сынок. – Дядя застонал, повернулся на бок. – Ты ведь один от Николая остался, последний корешок на отцовской земле. И об этом надо подумать. Тебе жениться бы, детей родить, много детей… Так-то измолотит тебя смута, и пропадет все. А в детях ты бы жил… Я вот, грешник, помираю уже. А знаешь ли, о чем жалею? Прости меня, Господи! Постриг рано принял, без воли отца. И нет детей у меня… А отец знал, знал, для чего человек живет. Потому и держал меня, не пускал… Ведь обманом ушел… И ты куда-то рвешься… Погоди, сынок… Детей сначала… Жить-то кто станет?..
Андрей обернулся к нему, шагнул к постели. Дядя плакал…
Он так и умер в слезах, и последних слов владыки никто, кроме Андрея, не слышал, хотя за дверью дежурили настоятель и есаульские священники. Когда священники зажгли свечи и начали читать заупокойную, настоятель выгнал Андрея из кельи и все не отставал: гнал дальше, в тычки, к воротам… Андрей, оказавшись за стеной монастыря, еще долго чувствовал его твердые, как кость, козанки пальцев…
Никодим посоветовал Андрею покинуть Есаульск.
– Уходить тебе надо, – сказал кучер. – По всему городу ищут. А твоих людей всех уже поарестовали, говорят, и пытают…
– Куда уходить-то?
– Куда, куда… Только на ореховые промыслы не ходи. Они же дознаются, если пытают твоих. И накроют! – Никодим вздохнул. – Домой иди. Там, говорят, властей еще нету. А уж дальше куда… Сам место ищи…
От дома в Березине остались огромные головни да полуразвалившаяся русская печь с приделанным к ней камином. Неизвестно, сам ли он загорелся или чья-то злая рука подожгла его, когда уже нечего было взять, но видно было, что дом никто не тушил, и пожар сожрал его дотла.
Андрей походил по засыпанному снегом пепелищу, постоял у камина. Лепные ангелы, распустив закопченные крылья, парили теперь в открытом небе, и мелкий снег сек им лица.
От ветра он забрался в жерло камина и сел на груду смерзшейся смолы, спрятал руки в рукава и от усталости мгновенно задремал. И тут же очнулся, пронзенный мыслью, что спать на холоде нельзя. Эта мысль не оставляла его всю долгую дорогу домой, и он не спал уже двое суток. Мгновенный сон вычеркнул из памяти, где он находится. Вскинув глаза к небу, Андрей увидел черный, в лохмотьях сажи, свод и лишь потом, приходя в себя, различил сквозь зимний сумеречный день огарки бревен, торчащих из снега.
Вздрагивая от холода, он выбрался наружу и, отыскав полузанесенный снегом конный след, направился к жилью. Над избами курились легкие дымки: печи уже протопились, и теперь хозяйки наверняка ждали, когда сойдет с углей угар и можно закрыть трубы. Не скрываясь, он подошел к воротам Ульяна Трофимовича, повернул кованое кольцо. Во дворе забрехала собака, но из избы никто не выходил. Тогда он постучал в окно, и скоро на крыльце появилась жена конюха Пелагея – пожилая изработавшаяся женщина.
– Чего тебе? – спросила она. – Ежели хлеба, так нету. Нечего подать, родимый. Выгребли хлебушек…
– Не узнаешь, тетка Пелагея? Я Андрей, сын Николая Ивановича…
Шаль свалилась с ее головы, обнажив седые волосы.
– Господи!.. Барин? Да где же тебя узнать?.. Заходи, заходи, родимый. Откуда же ты такой идешь-то?
– Домой вот пришел, – сказал Андрей.
– Нету же вашего дома более, – запричитала тетка Пелагея. – Не знаем, кто и спалил. Должно, Митька Мамухин, пакостник эдакий…
Он вошел в избу, прилип к горячей печи, прижался, распластав руки. Глинобитная горячая стена обжигала, но тепло не шло глубже кожи.
– Где же Ульян Трофимович?
– Ой, да не спрашивай, барин! – Она заплакала.
– Какой же я барин? – тихо усмехнулся он, вжимаясь в печь. – Я теперь никто. Безродный и бездомный.
– Матушку-то видел ли свою? – всхлипывая, спросила тетка Пелагея.
– Видел…