дворе приближалась с неумолимой скоростью.
Рыба напротив монастыря клевала хорошо, поплавки прыгали на воде, но ничуть не волновали рыбака.
Деревнин постоянно ощущал какое-то двойственное чувство. Иногда казалось, что приближение к обрыву конюшни ничем ему лично не грозит и грозить не может.
Однако чаще всего Деревнина охватывала тревога, причем неясная, недоступная разуму. Ему будто бы не хотелось, чтоб земля показывала, что в ней есть, не хотелось, чтоб открывались ямы, а с ними и тайны, столько лет хранимые монастырем. Деревнин чувствовал, что случись обвал, и в окружающем его мире, в нем самом что-то порвется или засветится, как фотопленка, оказавшаяся на свету. Скорее всего, и тревожился Деревнин, боясь засветиться.
Когда же, наконец, рухнули кельи, вздыбив в небо тучу красной пыли, и; накренившись, сполз в воду, словно лодка, один из крайних бараков, Деревнин не выдержал и, ощущая внутреннюю зыбь, отправился в горком партии. В милицию идти не было смысла: что они могли там? Пьяного в вытрезвитель отправить, ну, драку разогнать, хулиганов определить на пятнадцать суток. Милиция совсем не та стала, никто ее не боится, да и с кем говорить? Старые сотрудники поушли на пенсию, остался молодняк наподобие капитана Березина. Шесть лет Березин ходил по инстанциям, все добивался, чтоб монастырь сохранить и берег укрепить, куда только писем не писал, а что толку? Видно, чтобы не надоедал капитан, не мельтешил перед глазами, отправили его учиться в академию на два года. Он довольнехонек, собрался и уехал – оставайся тут лавка с товаром. Как ни рассуждал про себя Деревнин, выходило, что нынче власти нет ни у горисполкома, ни у милиции, ни у горкома Партии. Чингиз всему голова.
Однако к Чингизу Деревнин не пошел: когда у одного человека столько власти, решить с ним вопрос невозможно, тем более такой серьезный вопрос. Чингиз уже ничего не понимал в жизни и не замечал ее. Он знал лишь политику, как добыть больше нефти и газа, и никакая другая политика для него просто не существовала. Поэтому Деревнин, поразмыслив, отправился к первому секретарю горкома Кирюку.
Кирюк был единственным начальником в городе, который всячески устраивал Деревнина. Был он еще довольно молодым человеком, пришедшим из комсомола на партийную работу в нефтеразведку. И еще будучи секретарем парткома, Кирюк иногда не ладил с Чингизом, но ровно настолько, чтобы не испортить с ним отношений и не нарушить негласной субординации. Чингизу даже нравилось, что Кирюк иногда сопротивляется под ним, барахтается, не сдается; это доставляло удовольствие и пробуждало азарт. Когда же Кирюк поднялся до первого секретаря, между ними сразу возникло уважительное отношение. Чингиз, как человек восточный, был откровенным в дружбе, но сохранял при этом и врожденную коварность. Ему ничего не стоило клюнуть раз Кирюка, и тот бы сверзся со своих высот, как глиняный колосс, и рассыпался в прах, однако он-то понимал, что посадят нового, неизвестного, и надо снова искать с ним лад. В Кирюке Чингиза смущало лишь одно: плохо иметь рядом официального властителя, когда-то ходившего «под ним». Какой бы ни был человек, Но, получив власть, он редко когда сохранит доброе расположение к своему бывшему властителю. В глаза будет славить и почитать; за глаза – ждать удобного момента, когда самому клюнуть. Кирюк, став Первым в городе, понимал, в чьих руках деньги, техника и фонды, а значит, и реальная власть. И вот эта собственная ущербность, некая импотенция власти перед капиталом довлела над Кирюком как незаживающая язва. Порой она перерастала в ненависть к Чингизу, но чтобы свергнуть его, увы, горкомовских сил бы не хватило, хотя в кармане генерального директора объединения лежал партбилет. За Чингизом стояли министерства, расположенные в нескольких минутах ходьбы от Старой площади.
И вот, наконец, ворохнулась у Кирюка маленькая еще надежда: в Куполе под старым Есаульском что-то происходило, нефтяные фонтаны начали иссякать. Они слабели с каждым днем, добыча резко пошла на убыль, и постепенно прекращался благодатный и дешевый самоизлив. Чингиз срочно добывал и устанавливал нефтекачалки на скважинах, тянул дополнительные линии электропередач – одним словом, всегда спокойный и невозмутимый, тут засуетился и потерял былую спесь. А когда на Куполе вновь появился академик с дружиной ученых, Кирюк понял, что дело обстоит очень серьезно. Чингиза можно было и не трогать, не задирать; он должен был повалиться сам, если дело никак не поправится. За Купол тому ответ держать, кто владел капиталом и реальной властью. Ему же, Кирюку, надо только вовремя и слегка подталкивать властителя к краю пропасти: выговор вынести на бюро, потом другой, с занесением в учетную карточку. Если вытерпит, в области вопрос поставить, заслушать, какие меры принял. А как придет другой генеральный директор – сразу можно брать в узду. И академика приструнить, чтобы не являлся в Нефтеград свадебным генералом, а работал. Звезды получать мастера, за одно Есаульское месторождение обвешались, как новогодние елки, и теперь готовы выйти из-под партийной власти. Им будто никто не указ! Ничего, теперь осталось только последовательность и партийную выдержку проявить…
Кирюк принял Деревнина под вечер, когда уже слегка притомился от дневных хлопот и для восстановления сил требовалось некоторое разнообразие. Прием по личным вопросам был как нельзя кстати: чья-то судьба – это не государственные вопросы, и за судьбой стоит лишь один человек, ну, от силы, два-три. Деревнин сел у приставного стола и спрятал руки под столешницу. «Сейчас я на тебя все вывалю, – подумал он, глядя на спокойного и уверенного в себе Кирюка. – И посмотрю, как ты забегаешь. Это тебе не тонны нефти и не кубометры газа. Это, брат, косточки человеческие…»
– Слушаю вас, – холодновато проронил Первый.
– У меня дело государственной важности, – сообщил Деревнин, однако это не произвело никакого впечатления на Кирюка. Видимо, привык, что все пенсионеры идут к нему только с делами государственной важности.
– Продолжайте, – невозмутимо предложил Первый.
– Вы знаете, что в бывшем монастыре был лагерь? – спросил Деревнин.
– Да, знаю, – был ответ.
– И что там находятся могильники?
Деревнин поймал себя за язык: нельзя говорить – могильники, когда речь идет о могилах. Но было поздно.
– Могильники? Древние, что ли? – переспросил Кирюк.
– Нет, как сказать… Братские могилы, – поправился Деревнин. – Или, проще, ямы, где хоронили расстреливаемых врагов народа.
Первый даже не моргнул, не застучал пальцами по столу, не смерил испытующим взглядом собеседника.
– Ну и что?
– Берег обваливается, – сообщил Деревнин. – Скоро откроются ямы. И возможен большой скандал. Ну, не скандал, а возмущение народа будет обеспечено. С реки все видно, как на ладони.
– Сколько же ям? – спросил Первый.
– Должно быть, девять. – Деревнина начинала раздражать невозмутимость Кирюка. – За один год все не обвалится, ямы длинные. А под яром всегда рыбаки с удочками торчат, клюет хорошо. Местным жителям известно, что в монастыре был лагерь. И некоторым – что там расстреливали.
– Кому именно?
– Березину, например, – сказал Деревнин.
– Тому, что мы в академию направили?
– Его деду, – пояснил Деревнин. – Живет в селе Березине, так сказать, в своем имении.
Кирюк сделал пометку на листе бумаги и больше никак не выразил своего интереса.
– Надо укрепить берег от размыва, – предложил Деревнин. – Под видом сохранения старой архитектуры.
Первый вскинул на него глаза, и Деревнин сразу понял, что в этом кабинете ничего предлагать нельзя. Здесь сами знают, что надо делать, и сами привыкли решать все.
– На месте показать можете? – вдруг спросил Кирюк.
Деревнин на секунду задумался. Слишком прямо был поставлен вопрос. И, ответив на него, он должен был признать свою причастность к ямам. Правда, всегда оставался выход: можно сказать, что сидел в том лагере, что гоняли закапывать ямы, но Деревнин никак не мог расценить спокойствие Первого. То ли оно гарантия неразглашения тайны, услышанной от пенсионера, то ли, напротив, скрытое к нему презрение. Поди, угадай, что у таких людей на уме…
– Могу, – наугад сказал Деревнин.