странный, возбуждающий запах. Уловил и мгновенно «вспомнил», чей это след. Он не принадлежал ни вольному, ни заключенному, ни мужчине и ни женщине, ни старому, ни молодому.
Сенбернар встал над следом и, подняв голову к небу, завыл, словно боевая труба. Перед ним был запах следа святого человека.
Она молила о дороге сыну и шла по беспутью, по убродному снегу, и в ложбинах проваливалась по пояс, ползла, когда ноги не доставали земли. Она не выбирала направления, не осознавала, куда идет, и, моля у Господа о пути для сына, сама опасалась наезженной и нахоженной дороги, по которой стояли караулы. Любой стрелок, любой человек с ружьем мог оборвать не жизнь, а это страстное моление. Она не помнила ни о времени, ни о самой себе. В лесу было сумеречно, и казалось, все еще утро, рассвет, однако незаметно с темного неба опустилась ночь, и мать Мелитина случайно вышла на дорогу. В глубоких снегах молитвы были тяжелыми, мучительными, тут же слово полетело легко, вольно, как и ноги.
Все эти годы она ничего не знала о сыне, с того момента, как расстались они в монастыре, ни одна весть не долетела до ее слуха. Будто в бездну канул Андрей. И ведь самой бы понять должно, почувствовать бы надобно было, когда лишили его пути. Ан нет, чуяло сердце – жив, да как жив? Чем жив? – и в ум не брала. Напротив, увещевала себя, дескать, только живи на свете, а уж я за тебя и помолюсь, и пострадаю. И крест веры понесу за тебя, коли недостает ее в душе твоей. Надо, чтобы сохранился единственный корешок, надо, чтобы выжил, выдержал огонь и стужу, потоп и безводье.
И, приняв на себя страдания за сына, возжелав ему жизни, словно забыла о нем и молилась за людей, ее окружающих, за человечество. И оставила его без веры!
По тому ли пути пошла сама? Не легкий ли избрала? Не труднее ли молиться и содержать дух в вере за одного, родного человека, нежели чем за все человечество?
Лес, снег и холод кругом. Спросить не у кого, советовать некому. Внезапно огонек на дороге вспыхнул. Владыка небесный! Не выстрел ли?.. Нет, спичку зажгли! Бросилась мать Мелитина в придорожные кусты, побежала, утопая, и отяжелили труды ее. Освящая святым белым снегом уста, шептала она слова своей неканонической молитвы:
– Как птице неведомо, куда улетает она из родного гнезда, так и человеку неведомо, куда ведешь ты его, Владыка Всевышний. Как птице, твари Твоей, погибель, коль незнаем ею путь, так и душе человеческой беспутье погибельно.
Шептал снег под ногами, шептали деревья и морозный, игольчатый воздух. Мать Мелитина боялась остановиться и прервать этот шепот. Ночь же казалась бесконечной, как и ее путь, как дорожная молитва. Она выбивалась из сил, слабела, но голос Андрея Первозванного подгонял ее, торопил и обнадеживал; чем дальше дорога, тем крепче молитва и слово Богу слышнее. Но странное дело – не только тело слабеет с каждой верстой, а и голос, и слово едва отлипает от уст. Рука же и подняться не может для крестного знамения. И ладно бы, можно в душе трудиться, да ведь и душа пустеет, разум гаснет…
Остановилась мать Мелитина, умыла лицо снегом и, начертав круг обережный, встала на колени. В тот же миг завыло, загрохотало над головою и сронился снег с сосновых крон.
– Все одно гибель тебе! Гибель! – закричала черная птица. – А сына твоего не отдам! Мне он станет служить! Мне будет послушен и предан!
Душа матери Мелитины, словно цвет мать-и-мачехи, открылась солнцу, согрелась любовью.
И увидела она, как сын Андрей идет по пути к греху, на мерзкое дело. Будто снег кругом, холод и сумрачный ночной лес. Андрей идет впереди на лыжах – лицо куржаком занялось, сверкают во тьме глаза – за ним люди, много людей. Вот Андрей останавливается и гневно кричит: «Вперед! Вперед!» Рот его раскрывается черной ямой от нового черного слова: «Карать! Карать!»
– Карать! Карать! – с неба закричала черная птица. «Что же раньше не услышала я тебя, сынок? – тихо, без молитвы, думала мать Мелитина. – Уж я бы тогда тебя остановила, уж я бы отвела тебя с пути грешного и на путь истинный поставила. Каково же тебе нынче, слепому-незрячему, по земле ходить без пути-дороги? Вот ты и упал, сыночек, вот и ушибся. Да ничего, встань. Поднимись на ноги и ступай. Давай вместе, ну? Поднимайся, держись крепче за руку, и пойдем. Сначала махоньким шажком, потихоньку, а потом быстрей, быстрей, и побежим! Вон ты как далеко отстал. Вставай!»
– Я сам встану, маменька, – услышала она больной тихий голос Андрея. – Встану и пойду. Позволь только имя свое, тобой данное, сменить.
– Зачем же тебе другое имя, сынок? – спросила она.
– Чтоб черных птиц обмануть. Мне с моим именем не искупить греха, маменька! – признался Андрей. – Позволь? Ты мне имя дала, ты лишь можешь позволить взять другое. А душа останется моя! Ты ведь сменила имя свое, когда уходила от мира? Вот и я хочу сменить и уйти.
– Уйти от мира?
– Нет, маменька, в мир! К людям! Из-под власти черных птиц! Благослови!
– Что же, благословляю, – проронила она. – Какое же имя ты взял себе?
– Не чужое, маменька, – облегченно вздохнул Андрей. – Брата своего, Александра.
– А знаешь ли ты, сынок, – тихо и горестно заговорила мать Мелитина, – что вместе с именем ты берешь его судьбу? Судьба же его нелегкая, Андрей! Подумай!
– Знаю, – выдохнул он. – Помнишь, когда мне рассекли лицо… Помнишь, в детстве? Первый раз рассекли?.. Тогда мы с Сашей поменялись судьбой. И теперь я лишь возвращаю назад свою долю!
– Добро, сынок, ступай, – согласилась мать Мелитина. – И я пойду.
– Прощай, маменька! – крикнул Андрей-Александр.
– Прощай, – будто бы отозвалась она, расслабленно ложась на мягкий снег. – Я тоже пойду… Своим путем пойду. Только полежу немного, наберусь сил и пойду.
– Полежи, полежи, – зашептали снег, лес и холод. – Здесь так тепло и мягко… Полежи и ступай…
С неба опадала сверкающая морозная игла.
След под лапами уже был горячим. Собака шла прыжками и скулила, подавая сигнал надежды. В каждом прыжке, на мгновение зависая над землей, она успевала оглядывать пространство впереди, и цепочка глубоких ям становилась короче, короче, а темный комок человека на снегу ближе. Достигнув его, собака замерла на секунду: человек был жив, но жизнь уже едва теплилась, и от свернувшегося в клубок тела, повторяя его очертания, поднимался клубок света..
Сенбернар лег, накрыв собой человека, обнял лапами и принялся вылизывать коченеющее лицо. Так он приводил в чувство. Ему никогда не приходилось спасать людей, однако он знал, что нужно делать. Лишь единственного не мог он предусмотреть, неспособен был осознать своим собачьим умом и чутьем, что, отыскивая человека для спасения, он вел за собой его же смерть.
Притомившиеся и разгоряченные ходьбой стрелки остановились неподалеку на взгорке, сняли лыжи, умылись снегом.
– Фу, стерва! – вздохнул тот, что воспитывал собаку головней. – Далеко упорола… – И окликнул товарища, присматриваясь к собаке: – Она что? Жрет ее, что ли? Глянь! Вот зараза! Грызет!
Другой стрелок не поленился, подошел ближе, засмеялся:
– Да нет, пока облизывает!… Во! Да бабенка-то живая вроде! Шевелится!
– Ну дак чего стоишь? – откликнулся товарищ.
Стрелок снял винтовку, повел стволом влево, вправо, растерянно опустил.
– Пес мешает! Зацеплю!
– Так сгони!
Выстрел в небо отозвался эхом в заледеневшем мире. Сенбернар вскочил и, не покидая человека, гулко залаял.
– Бей! – скомандовал тот, что сидел на снегу. – Под ноги ему!
Стрелок вновь вскинул винтовку, поприцеливался и вдруг заявил:
– Не могу. Боюсь!
– Тьфу, мать т-твою… – выругался первый и, выдернув винтовку из снега, пошел к товарищу. – Глаза на что дадены?
Он остановился в пяти саженях, присел, приложился щекой к морозному ложу, однако сенбернар в это время лег на человека, закрыл его своим телом и, забрав в пасть одновременно обе иссохшие, тоненькие руки, валял их, осторожно мял зубами и языком – грел.