дорогу перед глазами. И как слеза, наворачивается вопрос – когда и зачем жил человек?
7. В год 1931…
На рассвете уже знобило даже и в шинели, хотя земля еще не остывала за длинную осеннюю ночь и, черная, с восходом солнца исходила паром, краснела, будто сохнущая над огнем одежина. В такую пору обычно начинали пахать зябь…
И в эту же пору Деревнину очень уж хотелось жить! И наверное, не только ему, а всем: молодым и старым, больным и здоровым, богатым и нищим. В самой сердцевине осени есть короткий промежуток времени, когда живется с ощущением, что в природе вот-вот произойдет нечто такое, что единожды и навеки уравняет все живое и неживое на земле. Но ожидание всегда напрасно. Просто на переломе осени люди, деревья, птицы, звери да и сама земля переживают одно и то же: печаль, холод, предчувствие зимы. И переживание это роднит, сближает, сбивает в стаю, а община обостряет жажду жизни.
Голев и Деревнин шли берегом Повоя, вниз по течению, прочь от монастыря и Есаульска. Шли с туго набитыми котомками и подбирали место, где бы присесть, чтобы и от людей подальше и глазу приятно. Голев наконец выбрал невысокий взлобок, окруженный кустами, и опустил котомку.
– Шабаш! Садись, стрелок!
Однако Деревнин высвободился из лямок и, ступая нетвердо, спустился к воде. Присел, глядясь в светлую осеннюю воду как в зеркало, затем ударил по своему отражению и мокрой рукой отер лицо, соскребая и роняя в воду очки. Глядел тупо, отрешенно.
Тем временем Сидор Филиппович скинул шинель, ловко распотрошил содержимое котомки и соорудил выпивку и закуску: водка в тяжелой баклаге, колбаса и ком сыра. Ему не терпелось, однако, соблюдая ритуал, он лишь отвинтил пробку и понюхал черное, похожее на винтовочный ствол, отверстие.
– Разбавил, стервец! – крикнул он Деревнину. – Слышишь, чего говорю?.. Вот паскудник, а?
Деревнин оглянулся на крик, пошарил вокруг себя очки, полез рукой в воду – не нашел. Только рукав шинели до локтя вымочил. Смирившись, стал умываться. Набирал скользкой глины, мылил ею ладони, каждый палец, споласкивал и снова мылил. Наконец ополоснул лицо и спрятал руки под мышки – заломило от холода…
«Погоди, что мы сегодня делали? – постарался вспомнить он. – Что же мы такое делали?..» Болела похмельная голова, знобило, и мысли были неясными, расплывчатыми, как прибрежные кусты, река и лес на той стороне. Он с детства страдал близорукостью.
– Эй, оглох, стрелок? – окликнул начкар Голев, теряя выдержку. – Айда, поправим здоровье и по домам. А то пайка выдыхается.
Деревнин подышал на онемевшие руки, содрогнулся телом от холода и какой-то брезгливости: водка в кружках казалась ледяной и жирной.
– Давай! – Сидор Филиппович поднял кружку. – Первую у нас пьют за здравие!
Он выпил одним духом, молодецки крякнул и отломил кусок колбасы.
– Все-таки развел, – заключил он. – Форменное вредительство!
– Что? – будто очнувшись, спросил Деревнин.
– Да говорю, каптер водку разводит!
– А-а… – протянул Деревнин и попросил: – Товарищ начкар, налейте полную!
Сидор Филиппович покосился на котомку стрелка, где была непочатая фляга водки, но махнул рукой:
– Ладно, сегодня так и быть, я угощаю!
Деревнин медленно выцедил всю кружку, будто холодную воду – лишь зубы заныли.
– Видно, человек ты непьющий, – заключил начкар. – Потому особо на нее не зарься. Паек лучше домой неси. Похмелился после работы – остальное домой. Лучше потом с друзьями выпить, родню угостить… И культурно опять же!
Деревнин посмотрел, как Голев аккуратно шкурит колбасу и неожиданно подумал, что сегодня надо обязательно напиться. Может, выпить всю пайку сейчас же – и не ходить домой. Лечь здесь, на берегу, и уснуть. Он огляделся, словно подыскивая место.
– На нашей службе и без нее невозможно, и с ней погибель, – рассудил начкар. – Так что ухо востро держи и бдительность проявляй… Ладно, вторую принято за упокой!
Он налил водки. Деревнин взял кружку и потянулся ею, чтоб чокнуться, но Сидор Филиппович отстранился.
– Не положено, раз за упокой. Ты чего, на поминках не был?
– Был, – признался Деревнин и выпил.
Хмель не брал, даже руки после холодной воды не согревались. «Разведенная водка, – подумал он. – Каптеру паек не полагается, он и подливает воды».
– А знаешь, почему не положено? – продолжал начкар. – Чтобы не чокнуться, понял? Так старые люди говорили.
Деревнин отрицательно помотал опущенной головой.
– Нет, не поэтому… Ерунда все.
– Как – ерунда? – насторожился Голев. – Это как понимать?
– На поминках нечем было чокаться, – вяло возразил Деревнин. – Из братины пили… По старшинству, по очереди. Ритуал был такой.
– Ишь ты, грамотей! – возмутился начкар. – С одной посуды, что ли? Как свиньи?
– Почему как свиньи? Говорю же, обычай такой был, из одной чаши, – терпеливо объяснил Деревнин, глядя в землю. – Пили, чтобы побрататься, чтобы мир был, если пьют из братины. Вздумает кто соседа отравить, а нельзя. Сам отравишься.
Он говорил и думал, что зря все это рассказывает начкару. Зачем ему знать историю и ритуалы, когда у Голева совсем другие интересы. Да и был бы он человек хороший, а то ведь скотина, каких свет не видывал. Сволочь, одно слово. Мразь. Он ведь никого не любит, и ничего святого нет для него. Зачем он живет? В чем у него радость бывает? Сапоги хромовые получил, водку на спецпаек и уже счастлив. Разве можно жить так?
– Что касаемо травли – это да! – неожиданно согласился начкар. – Так и глядели, как бы соседу яда насыпать. Только отвернись… Да оно и нынче вон что творится! Сколько вредителей кругом!
Сидор Филиппович косо сощурил левый глаз, а правый, наоборот, широко, но тоже косо открыл и уставился на стрелка. Взгляд его напоминал клин, и мало кто мог его выдержать. Он словно расщеплял человека, и даже будучи честным, невозможно было не смутиться под таким взглядом.
– Чего это у тебя душа трясется? – вдруг спросил он. – Тебе-то что скрывать? Ты теперь стрелок проверенный и товарищ испытанный. Живи открыто и в глаза смотри. Пускай враги трясутся, а не ты… Или все-таки есть грешок? Может, укрыл что из биографии?
Деревнин зажал рукой рот и сунулся к ближайшему кусту…
Потом он умылся, попил воды и, вконец ослабший, больной, вернулся назад. Голев покачал головой:
– Есть грешок, есть… Потому и спецпаек не впрок пошел.
– Перед Советской властью греха нет, – сказал Деревнин. – А рвет, потому что голодный.
– Ты ешь, ешь, – подбодрил начкар. – Тебе на что колбасу дают?.. Да я тебе верю, Деревнин. Только одно сомнение: чего ты в стрелки пошел? Грамотный человек, гимназию закончил… Тебе бы счетоводом или бухгалтером самое место. А ты концлагерь охранять подался. Тут и без образования можно. У меня вот два класса церковноприходской, а я начкаром!
– У меня, Филиппыч, таланта нет, – признался Деревнин. – Ни к счету, ни другой гражданской работе. Когда таланта нет, жить невыносимо. От меня вот и жена ушла… Никому я не нужен. Кроме родителей, конечно. Вот и на службе я никуда не гожусь…
– Ты это брось! – отрезал Голев. – И не думай! Все так начинают. Ты в кругу своих товарищей, надежных товарищей. Пройдешь полный курс, и тебя хоть куда потом ставь. Погоди еще… Вот уйду я на пенсию, в отставку. Глядишь, тебя на мое место назначат.
«Какая же ты скотина, – думал про себя Деревнин, слушая подвыпившего начкара. – До чего же ты мерзкий, плюнуть бы в твою тупую рожу…»
– Куда мне, – отмахнулся Деревнин. – Не будет толку…