эту песню. Первый раз он услышал ее, когда смешавшаяся колонна бывших военнопленных вырвалась за шлагбаум и очутилась на «своей» территории. «Катюшу» играл танкист, сидя на пушечном стволе, и незнакомая мелодия сразу запала в душу. Это потом уже он вспомнил, что пели ее и раньше, еще в учебном батальоне, но пели как-то неуверенно, не в полный голос. Здесь же мотив «Катюши» будто слился с Победой, с освобождением и со сладким словом «Россия».
Аккордеон неожиданно смолк, на игрище однорядка, уставшая от плясовых, заиграла «Огонек», и девичьи голоса красиво вывели: «На позиции девушка провожала бойца...» Мария сомкнула мехи.
– Так и будет, – сказала она. – Мы здесь – они там.
Сашка встал и решительно взял Марию под руку.
– Ну-ка, айда! Бери свою гармонь и пошли!
Мария поправила ремни на плечах и неуверенно шагнула за ним.
Появлению на игрище Великоречанина с Марией будто никто и не удивился. Поразило другое: вместе их никогда не видели. Зашушукались девчонки на бревнах, парни, не скрывая любопытства, разглядывали Марию, ее аккордеон, понятливо качая головами – вот куда Бес прицелился!
– Друг друга стоят! – со смехом сказал кто-то, и Сашка не смог понять, что это означает, поскольку один из фронтовиков прервал говорящего.
– Хороша машина! – сказал он об аккордеоне. – У нас в роте был, трофейный... Сыграй-ка, красавица, про платочек!
– Я не умею... – пробормотала Мария и покраснела.
– Откуда ей уметь-то! – рассмеялся гармонист, парнишка лет шестнадцати, – Гармонь-то нерусская, и сама она...
– Ну сыграй, что умеешь, – попросил фронтовик.
Мария прикусила губу и заиграла «Катюшу». Только не как возле кузни, а громко, мощно, так, что эхо откликнулось за рекой и коростели смолкли враз. Девчонки подхватили песню, парни задымили самосадом, а Великоречанин тихонько озирался, и ему казалось, что вместе с Марией и он играет, что они вместе, в четыре руки, растягивают тугой от внутренней силы мех и поют сколько есть голоса.
Едва умолк аккордеон, парнишка-гармонист лихо растянул однорядку и ударил плясовую.
– Эх, заскучали, девоньки! Навели тут тоску!
Игрище смешалось, замелькали в воздухе руки, платочки, кто-то из мальчишек-подлетышей заподсвистывал в такт присядки. На бревнах остались один гармонист да старик со слезящимися глазами, пришедший глянуть, как веселится молодежь.
– Пойдем, хватит, – срывающимся шепотом сказал Сашка и повлек Марию, – попели и хватит...
Они выбрались на улицу и пошли вдоль палисадников. Из-за домов поднималась поздняя, ущербная луна, изредка взлаивали собаки, а за спиной несмолкаемым пчелиным гудом шумело игрище. Неподалеку от дома он остановил Марию, снял с ее плеч аккордеон и сказал с непререкаемой решительностью:
– Ты вот что, Мария. Выходи-ка за меня замуж. Говорят, мы пара с тобой. А раз так – чего думать?
– Мать спросить надо, – боязливо проронила Мария. – Мать строгая.
– По-моему, они уже договорились раньше нас, – сказал он и взял аккордеон под мышку. – Айда, прямо сейчас и спросим.
Едва они вошли в калитку, как навстречу вышел Кулагин. Из-за его спины выглядывала перепуганная Великоречаниха. Дмитрий оглядел Сашку с Марией, остановил взгляд на аккордеоне, дернул щекой.
– Уполномоченный из области за тобой приехал, – сказал Кулагин. – Чтоб завтра утром в сельсовете был. Строго-настрого приказано.
И прошел мимо, зацепив плечом воротный столб...
Свадьбу не играли. Шнары попросту перенесли свои пожитки в избу Великоречаниных и стали жить одним домом. Поговорили, посудили в Чарочке о столь необыкновенном событии и скоро привыкли. Да не этого опасался Сашка, не это тревожило его и доводило до исступления Марию. Через год, так и не дождавшись беременности, она ушла пешком в районную больницу. А вернулась будто в воду опущенная.
– Пойди ты, – просила она его. – Может, вылечат.
– Нет, видно, уж не вылечат. Не ходок я по больницам. Изломали меня там, искорежили – лечить нечего...
Великоречаниха нашла бабку-знахарку в соседней деревне, та пользовала его травами, настойками, заговорами-заклинаниями – ничего не помогало. Сашка мрачнел. В самом начале обнадежив себя, что вот- вот сможет преодолеть еще одну полосу отчуждения от жизни, пожалуй, самую главную, он теперь не мог свыкнуться с мыслью о бездетности. Великоречаниха с Кристиной тихонько вздыхали, соглашаясь по- стариковски со своей участью (Бог не дает дитя), и с неистребимой, тайной надеждой поглядывали на живот Марии: а ну как свершится чудо?
Но дольше и безутешней всех переживала Мария.
– Господи, почему же так несправедливо? – с горячей безысходностью шептала она по ночам, уткнувшись лицом в плечо мужа и от волнения путая русские и немецкие слова. – Что они с тобой наделали? Почему я должна расплачиваться?
Одно время Сашка начал бояться, что Мария уйдет от него. Потом он хотел этого сам, грубил ей, напившись, пробовал устроить скандал и несколько раз уходил жить в старую кузню. Мария все стерпела. И лишь незадолго до смерти, когда она, тяжелобольная, разбитая работой, несколько месяцев не вставая, лежала в постели, на ее морщинистом лице вдруг возникла лукавая, с горьковатиной, улыбка:
– Эх, дура я, дура. Мне надо было, как Деве Марии... От Святого Духа... И не узнал бы ведь?
– Я те дам, – хмуро ответил Великоречанин. – Узнал бы – убил.
Она тоненько и счастливо рассмеялась.
А тогда утром Великоречаниха с Марией проводили Сашку в сельсовет, сели на крыльцо возле порога и стали ждать, что будет. На всякий случай они принесли с собой узелок с провизией и смену белья, хотя всю дорогу мать будто клятву твердила, что не отдаст сына. Пусть делают с ней что хотят – не отдаст. Мария помалкивала, кусала губы, большие, мужские руки ее, сжимающие узелок, белели казанками пальцев, сомкнутых в кулаки.
Его никуда не увозили. Уполномоченный – военный с погонами майора, – попросив всех из председательского кабинета, в том числе и Кулагина, заперся с Великоречаниным и проговорил с ним три часа кряду. Вернее, больше говорил Сашка, уполномоченный слушал и ничего не записывал. Великоречанин (уже в который раз с момента освобождения) рассказал ему все, что было в плену. Он говорил, удивляясь про себя, что ничего не забыл. Уполномоченный майор спросил напоследок, может ли он узнать палачей в лицо, если ему их покажут, и, удовлетворенный ответом, уехал в этот же день.
До самой осени Сашку больше не тревожили, и он уж начал забывать о майоре. Видно, захотелось кому-то, думал он, узнать, что было за колючей проволокой. Узнали – и успокоились. Однако в конце октября, перед праздниками, в Чарочку приехал участковый и через Кулагина вызвал его прямо с работы.
– Приказано доставить в район, – сказал участковый. – Собирайся.
Великоречанин рассчитывал уехать не замеченным матерью и Марией. Но те прознали, прибежали с фермы в сельсовет, когда он с сидором в руках садился в кошевку. Мать повисла на участковом, вцепилась в портупею.
– Не отда-ам! – кричала она – Убейте лучше меня – не отдам!
Мария упала в ноги милиционеру, схватила его за полу шинели:
– Оставьте! Не увозите! Как Бога, молю вас!
– Что вы шумите? Ну что? – озираясь по сторонам, Сашка пытался оттащить женщин. – Народ же смотрит, нехорошо.
Участковый растерялся и, пытаясь поднять на ноги Марию, бормотал, что никуда Великоречанин не денется, что его привезут назад, и нечего здесь волноваться.
– Знаю я, как вы привезете! – запричитала мать. – Коль возьмете – с концом. А он у меня не раз братый: и на действительную, и на войну... Третий раз-то уже не вернется...
– Перестань, мать! – прикрикнул Сашка. – Рано оплакивать. Вернусь я, вернусь.
– Тихо, вы, – пытался урезонить Кулагин. – Не мешайте работнику. Он при исполнении.