— После! Приснилось мне, что нет тебя, умер, умер в городе, понял? Кинулась я к вам ни свет ни заря, а у крыльца колхозный газик. Маша Капустина из дома выбегла, в лице ни кровинки, на меня не глянула — и в машину. Значит, к поезду, в город, и все правда. А следом тетя Катя, и ко мне, жалеет меня, по лицу гладит, смотрит, что у меня слезы набежали, и говорит: «Ничего не поделаешь, Александра, ты за Машу порадуйся: женится наш Алексей Владимирович. Маша на свадьбу поехала…» Я в слезы, сама не пойму, то ли рада, что ты живой, то ли по себе плачу, что умер ты для меня… У меня, бывало, слезы не выпросишь, а тут — конец света, хоть ведро подставляй. «Что ж ты плачешь, Александра? — говорит Цыганка. — Сама ведь его не захотела». А я реву, обняла ее, держусь, чтоб меня слезами в Оку не смыло. Долго она меня не отпускала, то по саду поводит, то чаем напоит, мы и на горку вышли, как подружки. Утешала меня, утешала, оглянулась на ваш дом и говорит тихо, будто Маша Капустина и в электричке ее услышать может: «Я бы своего сына за тебя легко отдала, Саша, мне бы это в праздник… Как же я детей хотела, я и жить-то так сама не хотела, как хотела их родить, чтоб они жили!.. — Дернулась, отвернулась и говорит напоследок: — Не смотри на меня, Саша, никто моих слез не видел, и ты не смотри». — Саша умолкла, память о прошлом не слабела, не теряла над ней власти. — С той поры и я не плакала. Уж как мне приходилось, а не заплачу.

— Замуж ты когда пошла? Мать не написала, я долго не знал.

— Скоро, Алешенька! Сразу за тобой, месяца не стала ждать. Леший посватался бы, я бы с горя за лешего пошла, а тут такой парень. Я тебе в городе и не снилась, и в радости не привиделась, ни живая, ни мертвая.

Теперь ему казалось, что снилась, что думал о ней чуть не всякий день, и не было такой поры, когда бы скрытая, не слышная никому связь между ними прервалась. Он готов был сказать ей об этом, но Саша опередила:

— Тебе надо ехать: нельзя нам двоим на одном берегу. Я думала, сладится все, встретимся, в кумовья запишемся, я и мальчиков привела, пусть помогли бы… А потом вижу, нет, не-е-т, не умерло, живое, грех случится. Ваня хороший, он ведь прежнее простил… И твоей-то, ладненькой, неповинной, слезы отольются, а ей за что? — Она заговорила вдруг другим тоном, не без горечи, а все же шуточным, дурашливым и вздорным, памятным Капустину по школьной поре тоном: — Проснетесь, выйдете утром под яблони, а там я, ага, сижу с мальчиками, пришла с чемоданом, и концы, с милицией не выгонишь… И стала бы я при тебе первая, а Кате куда!

— Саша! Саша! — Они обнялись, как близкие, век не видевшие друг друга люди, чистые, изнемогавшие в разлуке. — Милая ты моя… Сашенька, — бормотал он и целовал ее влажные волосы, пылающую щеку, светлую, даже среди ночи, шею. — Ты сказала: замученный… А я счастливый, я теперь счастливый… Может, лучше было не приезжать, но я счастливый.

— Я, Алеша, на колени стану, — шепнула она и опустилась бы в темноте коленями к полу, если бы ее не удержал Капустин. — За то, что приехал, вот за это…

Он спрятал лицо в ее жестких, будто не женских ладонях, прижался к ним, потом взял у нее в кармане плаща фонарик, резко отступил, ударившись подколенками о скамью, и осветил лицо Саши.

— Постой тихо! — попросил он. — Завтра уеду, не увижу тебя больше, хочу запомнить все.

— Столько лет знаешь, а не запомнил, пустоглазый! — Она подняла руку, убирая волосы со лба и закрываясь от света.

— Когда-то не приглядывался, — признался он, — а потом боялся смотреть: все украдкой, мельком. Мне бы тогда понять, что это не страх во мне, не страх, совсем другое…

За дни их разлуки Саша спала с лица, оно сделалось тоньше, губы выделялись резче, крупнее, улыбка новая — странным, страдальческим оскалом, будто Саша замыслила что-то отчаянное и страшилась, наперед каялась, вызывая сострадание.

— Что другое, Капустин? — помолчав, спросила она. — Хоть под разлуку скажи, не скупись.

— Разве ты не знаешь?

— А ты скажи.

— Все равно не поверишь: по-твоему, обыкновенные люди любить не могут. Один на сто тысяч, ты говорила.

— На миллион!

— Вот видишь. Чему же ты радуешься?

Не отвечая, Саша отняла руки от лица, и Капустина поразили ее глаза — растерянность в них, смятение, остановившиеся слезы. Он выронил фонарик, обнял Сашу, охваченный и жалостью и запретным желанием, ощущением, что с ним и прежняя Саша, изведанная, принадлежащая ему, и вместе с тем другая, чужая, которую только еще надо узнавать. Саша не отняла губ, стояла неподвижно, и он почувствовал солоноватую влагу на ее щеке.

— Чего ты? Что с тобой?

От удара фонарик не погас, свет его сник, померк, слабо выступал понизу из караульной будки.

— Бросил ты меня, — шепнула Саша без укора. — Отступился. Я тебя гнала от себя, Алеша, а сама думала: он меня умнее, поймет, пообломает козе рога. А ты в обиду!.. Чего ты в обиду ударился?

Он молчал, гнал от себя прошлое: непримиримую мать. Цыганку, говорившую с ним одними сочувственными глазами, свою слепоту, оскорбленность, малодушие.

— Нам бы тогда еще говорить и говорить, а ты убежал… бросил дикую. Ты бы меня проучил, хоть побил бы, и то бы слаще пришлось, знала бы я, что жалеешь меня. Идем отсюда! — Она очнулась, отрезвела, подняла и погасила фонарик. — Рыбакам время подошло, Яшку черти принесут. Идем.

Саша держала его за руку, идя по насыпи в обход «тихой», Капустин не сразу вспомнил о спиннинге и вернулся за ним. Саша подождала, снова взяла его за руку, шагала под дождем быстро, твердо, будто знала, куда ведет Капустина, но вдруг осеклась.

— Думаешь, я мужа боюсь? — спросила она. — Не боюсь. Был бы сейчас белый день, я все равно руку твою держала бы.

— И себя не боишься?

— Одно мне от себя спасение, что люди кругом, — призналась Саша, помолчав. — Нельзя нам больше с тобой под яблони, отгуляли мы свое при луне. Недели не погуляли, а ты мне на всю жизнь хозяин. Отчего так бывает?

— Не знаю! Не знаю! — восклицал он потерянно, стискивая ее руку, не решаясь открыть то, что терзало его сердце и казалось ему то единственным выходом, то безрассудством и преступлением. И, спасаясь от живого, осязаемого образа их с Сашей счастья, их возможного счастья вместе с детьми, которых он любил бы, как любит ее, он сказал: — У тебя хороший муж, он тобой дорожит… и отец он заботливый….

— Есть у меня муж, Капустин, — ответила она бескрасочным голосом и, освободив руку, пошла вперед, посвечивая под ноги фонариком, кажется, для того только, чтобы Алексей не сбился с тропинки. — Есть муж, и упасть я ему не дам… Только судьба моя в мальчиках, в них, не в нем.

Дождь усиливался, к рассвету похолодало резко и внезапно, как в комнате, которую вдруг сильно просквозит.

— Не думала я раньше, зачем человек живет, чего ради. По себе и не мерила: живу. Родили меня, и живу, не умирать же! Солнце встает всякий день, и я встану, все само собой и сложится, а как сложится, кто сложит, бы-ы-ла печаль голову ломать! Хорошо я жила, Алеша, и при матери хорошо и без нее, ты мое детство не жалей. А ты жалеешь, я знаю.

— Жалею!

— Птица так не живет, как я счастливая жила, нисколько не мучилась. А родились дети, надоумили меня: зачем живем? Они не спросят. Малые подавно не спросят, может, и потом поплывут, как река понесет. А я и без их спросу думаю: куда их жизнь повернет?

— Не рано ли тревожишься?

— Уж он живет, все видит, помнит все, где тут рано. Думали бы, что рано, и школ строить не надо. Катя твоя маленьких учит?

— Первые классы.

— Любят ее дети?

— Да, наверное, любят, — подтвердил он сухо. Чувство вины перед Катей притупилось; в эти минуты

Вы читаете Три тополя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату