— Попадает… — скучно сказал мужик, пожалев вдруг, что сболтнул лишнее. — Может, и вплавь. Скотина тоже свой смертный час чует.

— Особливо яловые! — перебил его Петр Егорович, бесстыдно подмигнув Полещуку. — Особливо под базарный день!

— И продаете? — спросил Полещук.

— Продае-ем! За рупь за двадцать!

— А вымя? — спросил Полещук.

— И вовсе по дешевке! Приезжал бы к нам с хозяйкой под базар!

— Мне об этом и подумать некогда, — строго сказал Полещук. — Редкий день пообедать успеешь. Ты, Петр Егорович, не равняй нас. Меня перебрасывают — понял? Я дело делаю, а ты, полагаю, пьешь.

— Пью, когда подносят, не обижать же людей, — миролюбиво сказал пастух. — Жердя продам — тоже выпью. А ты сено кому взял? Или тоже на продажу?

Он сказал это нехорошо, нахально даже, но Полещук все еще надеялся уйти от ссоры.

— Нам, — ответил он неопределенно, — в Рыбное.

— Ефи-и-им! — позвал паромщика зычный голос майора. Майор нетерпеливо обошел паром, заглянул в дощатую пристройку и решил, что паромщик толкует о чем-то с людьми у машины.

— Ефим Лыску свою к быку повел, так думаю, — сказал Петр Егорович. — Теперь ждать надо.

— Давно он ушел?

— Мы как раз на подходе были. Я их сдаля узнал, у фермы: Ефима, Маню и Лыску. Лыска против солнца и на корову не похожая, коза тощая.

— Тоже время выбрал, — сказал майор.

— Время хорошее! — Пастух загадочно улыбнулся. — К ночи. Самое аккуратное время.

Любаша подхватила с палубы бидон, подошла к мужикам, сдернула белый платок, которым была укрыта насыпанная по самый верх ягода.

— Держи, Петр Егорович, — сказала она хрипловатым теплым голосом. — Обе руки держи…

Ягоды посыпались в темный ковш ладоней, в нос мужикам ударил густой сладкий запах, он возвращал их в луга, на поросшие травой вырубки, возвращал памятью, безмятежно, ради удовольствия, а не для тяжкого труда.

— Ешь! Ешь! — сказала Любаша пастуху, который поднял руки к лицу и обнюхивал ягоды. — Ее в лесу много. — Наклонившись, легонько потряхивая бидон, она сыпала ягоду в узкий ковшик, сложенный краснолицым мужиком. — И вы держите! — сказала она майору, опустившему руки по швам. — В лесу живете, а ягоды, верно, не пробовали? Лень наклониться.

Со щемящей, плохо объяснимой обидой Яша ждал, что женщина повернется к Полещуку и щедро насыплет ягод и ему. Женщин Яша уважал и стеснялся; чаще всего он тревожно задерживался на тех, кто был старше его, в ком, рядом с таинственным женским началом, уже проступало и другое — спокойное, материнское, на тех, в ком, по его разумению, жил какой-то секрет, а таких, у кого и душа и мысли были наружу, Яша нисколько не ценил, беспричинное же веселье даже презирал. Любаша привлекла его какой-то неприкаянностью, отдельностью своего существования на пароме, все в ней было неумышленное и цельное, такое, что иначе себе ее и не представишь. Короткие мужские сапоги едва достигали до загорелых икр, колени были полные и сильные, под старым, уже непригодным для службы почтарским костюмом угадывалось тоже сильное, чуть оплывающее тело, а черные волосы плотно, глянцево лежали над загорелым лицом с пугающе темными кругами у глаз.

Любаша подошла к Полещуку, и он поднял руки не сразу, а после того, как с сомнением пожал плечами, ладони сложил не широко, и руки у него были небольшие, так что ему перепало куда меньше ягод, чем Петру Егоровичу.

Яша уже заерзал на сиденье, чувствуя, что пришел его черед и он должен будет протянуть женщине руки — сбитые, грязные, дрожащие от усталости после того, как Полещук заставил его грузить машину сеном; он уже вспыхнул румянцем, но тут Любаша сказала Полещуку дрогнувшим, жалобным голосом:

— А Сереги моего нет, Полещук. В августе — год. Слыхал?

— Пришлось, — тихо ответил Полещук, сдвигая ягоды большими пальцами к середине. — Жаль.

— Уток мечтал пострелять, а не привелось. — Бидон повис у нее в руках. — Один патрон выстрелил, и тот в него. В живот. Так и не поохотился.

— Это особо жаль, — серьезно сказал Полещук, не решаясь есть, пока длился разговор. — Сын, говорят? Сын! Не так воспитываем.

— Он не виноват. — Любаша тихо повела головой. — Нисколько не виноват, а тоже казнится. Из дому ушел. В ремесленное. Я его и не попрекнула ни разу.

— В ремесленном заведомый разбой, — сочувственно сказал Полещук. Сухими губами он захватил несколько ягод.

Шофер смотрел на подрагивающие от укусов слепней крупы лошадей, на спасательный круг, на синеватый безоблачный небосклон. Смотрел и не видел ничего, а только слышал разговор Полещука и Любаши, тихий, почти шепотный, словно только и было у нее радости, что эта нежданная встреча.

— Вот и живу одна на старости лет.

— И зря. Ты свое бери, свое брать не грех. Теперь никого за пост не хвалят. Спохватишься — поздно будет. Жизнь и так неласковая, а к бабам, можно сказать, лютая.

— Как его угадаешь, свое?

— Все твое, Люба! — шепнул Полещук с щедростью, которая больно уязвила Яшу. — Все! И нет тебе пары в деревне: и хороша, и поговорить можешь, и жалованье при тебе твердое, до самой пенсии. — Он заметил, что их слушают люди, молча поедавшие землянику, и тут же, шутки ради, предал Любу: — Вот у нас невеста какая, товарищ майор! Упустите — жалеть будете, локти кусать.

— Лучше Сереги моего все равно не найду. — Любе накрыла платком бидон, о Яше она позабыла.

Она отошла от машины, встала у борта, упираясь животом в тяжелые перила, потом поставила на перила бидон и обняла его рукой. Стояла ровно, не горбясь, занеся ногу за ногу, и со спины казалась молоденькой, сильной, чего-то напряженно ждущей. Горькое чувство овладело Яшей: будто его обманули, обделили одного из всех, отторгли от общества.

3

Дело не ладилось. Мешал ошалевший от злобы Филька. Пастух, получив от Ефима бутылку, громкими криками призвал из стада Мишку и поскакал наперерез Цыгану, когда и тот тронулся было на греховное мычание Лыски. Старый бык вдруг стал на месте, будто врос в толоку черными мощными ногами, и не двигался, хотя и не спускал глаз с Лыски и время от времени ревел гневно и презрительно. Он стоял, наклонив голову с полированными округлыми рогами, дрожь пробегала по его сильной, прогнувшейся к земле груди; казалось, он каждую секунду готов сорваться с места, но Федя был спокоен: он знал, что старый бык не ослушается приказа.

А Филька, то ли тому приспела пора, то ли маленькая угловатая Лыска показалась ему созданной природой именно для него, неуемно атаковал Мишку, носился вокруг, вскапывая копытами землю, угрожая сопернику острыми темными рогами на серой, опущенной к земле голове. Все вокруг подстегивало Фильку: закатный багрянец, пьянящий аромат скошенных трав, запахи пришлых людей и неуверенность Мишки.

Лыска подалась вперед под неверным натиском Мишки, и Маню, державшую коровенку за рога, так прижало к загону, что затрещали жерди.

— Пустой номер! — бесстрастно отметил Ефим.

— Мелкая она у вас, — вяло защищался Федя. — Мимо пробежишь и не заметишь.

— Ты Фильку укроти. Порядка в стаде нет.

Хотя они и пререкались, на лицах Ефима и Феди была разлита полнейшая безмятежность. Федя сидел на лошади, чувствуя в кармане пиджака давившую на ребра бутылку: день шел к ночи, до рассвета ему отдых, а Филька покружит, покружит и уймется. Ефим тоже отдыхал, привалившись к загону и выкуривая папиросу за папиросой.

— Живая, Маня? — спросил пастух.

— Чего ей сделается! — поспешил ответить Ефим. — Она крепкая, — добавил он хвастливо. —

Вы читаете Три тополя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату