В час, когда запирают все засовы в селеньеи лишь племя кошачье рыщет в клетях по-лисьи,затевается в доме поминальное пенье,и осеннее сердце сыплет мертвые листья.Голосами ушедших тихо шепчутся вещи;под шагами усопших голосят половицы…Бормотание книги, полусонной и вещей,замирающим ливнем заливает ресницы.А свеча все лепечет сокровенное слово,и сверчок, упоенный партитурой плакучей,не затихнет, покуда не протиснется сновасквозь замочную скважину солнечный лучик.
Чудо
Пятидесятница — говорящие страницы,душистый девичий венок,клетка с распахнутой дверцей,откуда выпархивают птицы-слова,корзинка, на дне которойпритаилось яблоком спелое сердце —на десерт чьей-то жизни.Книга, творящая чудо пяти хлебовперед изумленной толпой;книга, способная пройти босикомпо волнующемуся морю;бумажный кораблик,груженный звездами и песней цикад,который причалит к чьему-нибудь сердцу.Книга-ласточка, которая оповестито моей весне книжные полки;гнездо посреди цветущего луга —скоро из него вылетят птенцыи защебечут под куполом полдня;открытое море,по которому трепетный парус душивлечет корабль моего тела.У этой книги мои глаза,мой лоб напоминает очертанья ее морей.Видите, маловеры?Вот вам чудо святого Дионисия:[3]я держу ее в ладонях —мою отрубленную голову.
Письмо Франсису Жамму
Толкуя с журавлихой, щеглихой и голубкой,Франсис,[4] наверно, нынче ты куришь в небе трубку,которую, бывало, любили прятать дети,когда ты отправлялся из дома на рассветеза раками… И держит создатель удивленныйтвое большое сердце, как боровик ядреный,на ласковой ладони… Скажи, ты так же веришь,что жизнь щедра, как в доме распахнутые двери?…Недавно Амарилью я повстречал с кувшином.Был взгляд ее печальным, но все таким же синим.А это, слышишь, флейтой пастух балует ранний,и жизнь — ты прав, дружище, — светлей воды в стакане.А как у вас с дождями? Пожалуй, сам всевышнийследит, чтоб суховеем в раю не выжгло вишни.Но, башмаки надевши, ты усмехнулся что-то…Видать, на небе те же крестьянские заботы.