«Зацепило», — понял он, но расстроиться не успел, так как камыши вдруг скакнули куда-то вниз, мелькнул синий клок неба, чуть задернутый растрепанным краем облачка… и тут чье-то твердое, как камень, плечо поддержало его, прежде чем Федор успел осознать, что падает.
Дальнейшее капитан помнил плохо. Боль словно растворила окружающий его мир и сама вдруг растворилась во мраке наваливающегося беспамятства. Правда, несколько раз она все-таки выуживала его из благословенного, отменяющего страдание и время мрака, и тогда он слышал чье-то тяжелое сбивчивое дыхание над собой и встревоженный шепот старшины:
— Дима, давай еще индпакеты. Моих, кажется, не хватит: крови много…
11
Они просидели в болоте, кормя комаров и слушая жизнерадостное лягушачье многоголосие, до самой ночи, а когда стало совсем темно, Крутицын решился разведать обстановку.
Убедившись, что немцев поблизости нет, он помог выбраться на твердую землю Чибисову, который, хотя и пришел наконец в себя и даже порывался идти сам, был все-таки слаб от большой кровопотери. Следом, тяжело выуживая из черной жижи ноги, несли раненного, пребывающего в бессознательном состоянии полковника Брестский и пленный немец. Немец выглядел угрюмым, однако исправно тащил импровизированные носилки, понимая, что его жизнь сейчас висит на волоске.
Несколько минут разведчики просто лежали на берегу, тяжело дыша, как выброшенные на берег рыбины, однако контролируя каждое движение рухнувшего рядом с полковником немца. Кто его фрица знает: вроде, и устал, как и все, а может, только ждет подходящего момента, чтобы рвануть в спасительную чащу.
— Ну что, придется пленного того: в расход… и назад? А? — первым нарушил молчание Брестский; в лунном свете его глаза лихорадочно поблескивали. — Своих надо спасать. Да побыстрее. Летние ночи — короткие. Времени в обрез.
— В обрез, — рассеянно отозвался Крутицын, все мысли которого были сейчас занятны поиском выхода из сложившейся ситуации.
— Отставить в расход! Ты, Брестский, права такого не имеешь, — подал вдруг голос Чибисов. — Наши товарищи жизнями своими пожертвовали, пытаясь задание выполнить, а ты… в расход. Этот немец дорогого стоит. И слушай мой приказ: во что бы то ни стало доставить «языка» к нашим. Ничего, как-нибудь дойдем… Я, слава богу, не в ноги ранен и идти смогу.
Он попытался было встать, но Крутицын остановил его:
— Погоди, командир. Полежи пока. Пойду разведаю дорогу. А ты, Дима, смотри: с пленного глаз не спускай.
Уныние, как известно, один из самых тяжких грехов. Но именно сейчас гвардии старшина Крутицын, бывший поручик и бывший счетовод, как никогда был близок к нему. Да и как тут не впасть в отчаянье: Чибисов ранен и сильно ослаб от кровопотери, а помимо командира, на руках еще беспомощный, почти не приходящий в сознание полковник и важный, очень ценный немец — цель их поиска и слабое оправдание всех предыдущих жертв. С таким грузом перейти линию фронта казалось старшине просто нереально, тем более что для начала до нее еще надо было добраться, это — тридцать с лишним километров по занятой врагом территории. Но где-то же должен быть выход. Только где?
Похожее состояние собственного бессилия бывший поручик испытал лишь однажды: весной двадцать первого года в заплеванном тамбуре общего летящего сквозь ночь вагона, где-то между Москвой и Минском…
Вообще надо признать, что вся эта поездка была большой авантюрой, на которую можно решиться лишь только по молодости, поскольку отправляться в полную непредвиденных опасностей дорогу через охваченную великой смутой страну, даже не зная, жива ли и готова ли принять их дальняя крутицынская родственница, к которой они направлялись, было верхом безрассудства, тем более, что город Брест, под которым проживала эта самая родственница, вместе с большим куском Западной Белоруссии еще в марте месяце отошел по мирному договору к Польше. Но оставаться в голодной, зажатой страхом перед чекисткими расстрелами Москве становилось для Крутицыных все опасней, а родственница — двоюродная сестра покойной крутицынской матери — к этому времени оказалась вдруг единственным близким им человеком на всем пространстве бывшей царской империи. Да и жена неожиданно для поручика уцепилась за эту авантюрную идею: куда угодно, лишь бы только вместе. Маша все никак не могла привыкнуть к мысли, что муж теперь рядом, и каждое утро просыпалась с ощущением зыбкости их семейного счастья, хотя с той зимней ночи, когда похудевший до неузнаваемости, пробирающийся из Крыма Сергей постучал в двери их московской квартиры, прошло уже более трех месяцев.
Крутицыну — на это ушла часть машиных золотых украшений, — удалось достать два билета на идущий до Минска поезд, но, как выяснилось в день отъезда на вокзале, билеты эти давали лишь право пройти на заполненный мешочниками перрон; все дальнейшее зависело от упорства и везения самих пассажиров.
Около минского поезда уже чернела озверелая, стонущая от давки толпа. Одной рукой прижимая к себе испуганную и совершенно несчастную Машу, а другой при помощи тычков и зуботычин, пробивая себе дорогу, бывшему поручику каким-то чудом удалось добраться до указанного в билетах вагона и сунуться с ними к пытающемуся хоть что-то контролировать человеку в железнодорожной тужурке. Но тот, скользнув по билетам равнодушными глазами, только обреченно крякнул, показав головой на забитый людьми вход. Однако Крутицыну, вдоволь помотавшемуся по охваченной Гражданской войной стране, к такому повороту событий было не привыкать. Шепнув Маше: «Держись за меня как можно крепче», он с разбегу буквально ввинтился в мешанину людских тел и, безжалостно наступая на чьи-то ноги, втыкая локти в чьи-то бока, не обращая внимания на трехэтажный мат и угрозы, пробрался почти в самую середину пропахшего застарелым потом и куревом вагона, где и усмотрел наконец подходящее, как он решил, место аккурат у серого от пыли окна. Вцепившись в брезентовый ремень мужа, опоясывающий его колючую солдатскую шинель, за ним следовала Маша, зажмурившаяся от ужаса и беспристанно шепчущая слова извинения бесконечным спинам и перекошенным то ли от боли, то ли от гнева лицам. И хотя место, наконец присмотренное Крутицыным, было занятно чьими-то большими тюками, бывший поручик бесцеременно скинул их на пол и, усадив жену, втиснулся сам между нею и каким-то покорно подвинувшимся к самому проходу старичком.
Тут только выяснилось, что в этой безумной давке из крутицынского заплечного мешка, вспоротого каким-то вокзальным ловкачом исчезли все вещи и продукты. Хорошо еще, что дорогой сердцу именной револьвер, — как ни просила жена не брать оружия с собой: не ровен час нарвешься на чекистскую проверку, — лежал в боковом кармане старенького, еще Машиного отца, пиджака, вместе с завязанными в крохотный узелок фамильными драгоценностями, количество которых сильно уменьшилось после голодной московской зимы.
— Зря вы, господин хороший, чужие вещички-то на пол сбросили, — вдруг подал голос тот самый покладистый старичок. Он снял картуз и быстро поскреб заскорузлыми ногтями красную запотевшую лысину. — Хозяин придет, здорово осерчает, — и, наклонившись к самому уху расстроенного пропажей поручика, доверительно прошептал: — Они, судя по всему, из этних… из уголовного элемента будут. Да не одни, а с компанией: в этом же вагоне едут.
— Ничего, папаша, разберемся. Спасибо за сведения, — обозначив губами улыбку, вежливо ответствовал старичку Крутицын.
Обняв дрожащую, готовую вот-вот разрыдаться Машу, в ожидании отправления поезда он стал шептать успокаивающие слова в ее теплое, нежное и немыслимым образом пахнущее духами ухо, ибо какие могут быть духи в голодной, едва пережившей холодную зиму Москве. Помня, однако, предупреждение старичка, поручик нет-нет да и посматривал украдкой от жены в забитый людьми проход. Но хозяина тюков все не было. Соседи по купе — несколько пожилых женщин и молодой паренек, видимо, сын одной из них, — настороженно безмолвствовали, стараясь не встречаться взглядами с взъерошенным и готовым к