уныние и грусть. Невысокие, почерневшие от времени и непогод надгробия, в большинстве своем покосившиеся, торчат в разные стороны, словно гнилые зубы. Не встретить здесь ни кустика, ни деревца. Кажется, и трава-то настоящая не растет среди могил, а лишь горький чернобыльник, колючий чертополох- татарник с бордовыми, словно сгустки запекшейся крови, цветами да перекати-поле. Седой, длинный, как казачьий чуб-оселедец, хохлатый ковыль трепещет меж надгробиями, стелется под ветром, жмется к могильным плитам, словно просит прощения… Сколько лежит здесь загубленных во злые годины хмельничины и гайдамаков: растерзанных, порубленных, забитых плетьми, тех, кого жгли в синагогах, сдирали кожу заживо, варили в огромных котлах… Посвистывает ветер в бурьяне, словно шепчет: не было пощады жидовскому племени. Не было и нет! Что триста лет назад, что сейчас.
Телега с фанерным гробом, в котором лежало закутанное в саван тело Моисея, подкатила к кладбищу. За гробом шли трое: матушка покойного Сарра, сапожник Миркин и Хаим. Время от времени Сарра останавливалась, взвизгивала высоким птичьим криком, в котором звучала неизбывная тоска, и рвала на себе одежды.
У Хаима на душе было так гадко, что и не передать. Он чувствовал: главные неприятности еще только предстоят.
Телега остановилась перед кладбищенской оградой. Сапожник и Хаим подхватили гроб, оказавшийся совсем легким, а хозяин телеги лопату и веревки, и погребальная процессия двинулась вперед.
Могила, к удивлению Хаима, оказалась совсем неглубокой – от силы метра полтора.
«Вылезет, чего доброго, – мелькнула нелепая мысль. – Вылезет… Самоубийцы, говорят, превращаются в упырей».
– Поворачивайся, чего задумался, – грубовато сказал сапожник. Хаим поспешно схватил свои концы веревок, и гроб со стуком опустился на дно могилы. Теперь все четверо стояли на краю, не зная, что делать дальше. Наконец коновозчик взял лопату…
– А кадиш? – спросила Сарра.
– Миньяна[8] нету, – равнодушно отозвался коновозчик, который некогда был в синагоге служкой и порядки знал. – К тому же не полагается по самоубийцам. Тяжкий грех на нем. Господь его сотворил, и только господь – хозяин его жизни. Кто пролил собственную кровь, ответит на суде перед создателем. Ибо сказано в Писании: «И кровь вашу с душ ваших взыщу». А вместо кадиша скажу устами пророка: «И пробудятся многие из спящих во прахе земном: одни – для вечной жизни, а другие – на поругание и вечный позор».
– Тогда я сама… если вы… «Эль молей рахамим шойхейн ба – мроймим гамцэй мнухо нэхойно аль канфэй га шхино…»[9]
Коновозчик, не обращая внимания на Сарру, взял лопату и стал закапывать могилу. Следом за ним, по очереди, эту процедуру проделал каждый. Наконец над тем, что совсем недавно было Моисеем Горовицем, вырос небольшой холмик.
– Кончено, – сказал коновозчик, разбиравшийся в Священном Писании.
– И все?.. – удивленно спросила Сарра.
– А что бы вы еще хотели, мадам? – хмуро спросил коновозчик.
– И все?.. – повторила мать с теми же странными интонациями. – Неужели я больше никогда не увижу моего мальчика, не услышу его голоса? Неужели его больше не будет рядом со мной?
Все молчали.
– Будьте вы все прокляты! – вскричала Сарра все тем же высоким, визгливым голосом, в котором звучала такая ненависть и тоска, от которой у много повидавшего Хаима мурашки пошли по коже. – А самое главное, будь ты проклят, Хаим Беркович – вор, плут и мерзавец. Ты погубил моего дорогого сыночка. Ты, и больше никто. Так пусть сгниет твоя печенка, пусть раскрошатся кости, пусть твои глупые мозги станут мягкими, как масло, и вытекут наружу, пусть в глазницах твоих заведутся черви и высосут твои косые бельмы. Чтоб ты захлебнулся собственной блевотиной, чтоб проказа разъела твое вонючее мясо и оно отваливалось от тебя гниющими кусками. Чтоб жена твоя, глупая ослица Хава, лопнула от жира. Но главное… главное, чтоб дочь твоя, конопатая рыжуха Ента, которую так сильно любил мой сыночек и из-за которой лишил себя жизни, каждый год рожала мертвых выблядков – мамзеров, и чтобы сосали они в утробе ее гнилую кровь и вылезали бы из того места, откуда у других выходят испражнения…
– Замолчи, женщина! – прикрикнул на нее коновозчик, разбиравшийся в Священном Писании.
– Проклинаю тебя и весь твой род до десятого колена! – в исступлении выкрикнула и плюнула в лицо Хаима.
Не помня себя от гнева и ярости, тот хотел броситься на несчастную и уж было занес кулаки над головой, но спутники схватили его за руки.
– Прекратите вы оба! – закричал сапожник Миркин. – Как вам не стыдно на месте упокоения наших праотцев вести себя столь непотребно!
Хаим, мужчина хоть и не молодой, но весьма сильный, вырвался и бросился прочь. Он бежал, не разбирая дороги, спотыкаясь о сухие будяки и поваленные надгробия, и наконец остановился. Большего оскорбления в жизни ему еще никто не наносил. Его прокляли… И когда! В день свадьбы дочери! Проклятие – вещь опасная. Он это хорошо знал. Конечно, в первую очередь кара грозит тому, кто проклинает. Особенно если проклятие незаслуженно. А что так оно и есть, Хаим не сомневался. Разве он виноват в смерти Мошки?! Или Ентеле виновата? Никоим образом! Если у парня нервишки оказались слабыми, они-то тут при чем? А может, этот Моисей был и вовсе умалишенным? А с психопата какой спрос?
Успокаивая себя подобным образом, Хаим решил вернуться и высказать вслух свои соображения. Еще издали он увидел – около могилы никого нет. Видать, после неприятной сцены все ее участники поспешили разойтись восвояси.
«Что ж, – подумал Хаим, – пойду и я… Здесь мне больше делать нечего». Он достал из жилетного кармана большие серебряные часы «Мозер», щелкнул крышкой. Ровно двенадцать. Полдень. Дел еще невпроворот. О том, что произошло на кладбище, он, конечно, никому не расскажет. Надо думать, и остальные участники похорон будут молчать. К чему, как говорят русские, выносить сор из избы. Хотя до Енты все равно дойдет, если уже не дошло, что ее скудоумный вздыхатель повесился.
Хаим покосился на свеженасыпанный холмик земли.
– Так будь же и ты проклят, Моисей Горовиц! – в сердцах произнес он. – Чтоб не было тебе на том свете успокоения! Пусть душа твоя скитается во мраке до скончания веков! – И плюнул на могилу.
А вечером в доме Берковичей играли свадьбу. И хотя большинство присутствующих знало об ужасной смерти Моисея, веселья это обстоятельство не омрачало. Покрытые белыми скатертями столы по случаю прекрасной майской погоды были поставлены во дворе, тут же жизнерадостно пиликал на скрипицах небольшой оркестрик. Гости пили, закусывали и плясали.
Только Ента не догадывалась о случившемся. Она сидела во главе стола рядом со своим представительным женихом, но на ее лице почему-то не читалось особой радости. Скорее оно выглядело грустным. Девушка и сама толком не понимала причины подобного состояния. Казалось бы, чего печалиться? У нее есть муж. И какой! Солидный военный человек. Да выйти замуж за такого – несбыточная мечта любой девушки. Пусть он не еврей, но нынче это не имеет уж такого огромного значения. И в прежние времена еврейские девушки выходили замуж за гоев и не стыдились этого. Все равно дети, родившиеся от подобных союзов, считаются евреями.
Ента таким образом успокаивала саму себя, но мыслями нет-нет да и возвращалась к Моисею. Где он теперь, бедолага? На свадьбу, конечно же, не пришел… А вдруг заявится и устроит скандал? Видно, все-таки любит ее… Возможно, по-другому, нежели Соловей, но что душу готов отдать – это точно.
Однако папаша правильно говорит: разве с таким можно делать счастье?
Ента повернула голову и робко взглянула на своего избранника. Того, похоже, несколько угнетала вся эта кутерьма, распаренные лица, преувеличенное внимание к собственной персоне. Каждый считал своим долгом подойти и представиться жениху, поздороваться с ним за руку, сказать «мазл-тов»[10], а некоторые особенно бестактные так и чмокнуть в щеку норовили.
Вот Наумчик явно чувствовал себя в своей тарелке. Пил, ел, плясал, тискал потных партнерш по танцам и вообще веселился, как в последний день перед cтрашным cудом.
Наконец наступил кульминационный момент – молодые отправлялись на брачное ложе.
На протяжении всего мероприятия косоглазый жулик был напряжен, как натянутая струна. Он ждал: