вопросами, она краснела пятнами и терялась; Дорофеева, как обычно, переводила на язык простых и ясных понятий то, в чем путалась Рязанцева.
Маша сначала слушала плохо. Потом ее что-то задело, и она ушла от Кати Елисеевой, которая мешала ей слушать, шепотом сетуя, что на следующем собрании поставлен ее доклад, а ей этот Кант так же нужен, как японский император.
Рязанцева добросовестно, но с полным равнодушием изложила двенадцать кантовских категорий, присущих рассудку. Спокойствие Рязанцевой и задело Машу.
'Как она может, как может!' — досадовала Маша, удивляясь невозмутимости Рязанцевой.
— Разрешите вопрос, — попросила она.
Усков, председатель кружка, охотно и важно кивнул.
— Я хочу знать, — сказала Маша, — считает ли докладчица основным в философии Канта непознаваемость мира?
Рязанцева, которая в каждом вопросе предполагала подвох, смешалась и неуверенно ответила:
— Да.
— Я поняла из доклада, — говорила Маша, сердясь и волнуясь, — Кант утверждает, что человек слеп, как котенок.
Рязанцева не помнила, чтобы Кант где-нибудь выразился именно так.
Маша продолжала:
— Идут века, все изменяется, но человек никогда до конца не прозреет, мир для него непознаваем — так говорит Кант. Мне эта философия не нравится, в ней неуважение к человеку. А марксизм говорит: что мы не знаем сейчас, узнаем после. Правильно я понимаю? Скажите мне, правильно?
Усков откашлялся и глубокомысленно ответил:
— Ты уходишь с позиции научных доказательств в область настроений и чувств.
— Нет уж, позвольте… — возразила Дорофеева.
Было ровно семь, когда Маша вышла из института. Она напомнила Ускову и Дорофеевой, чтобы не опаздывали, и заспешила домой помогать маме.
На дверях висел огромный проржавевший замок, который предназначался главным образом для психологического воздействия на злоумышленников, так как отпирался без помощи ключа.
'Странно! Мамы нет', — удивилась Маша.
Она еще больше удивилась, прочитав оставленную на столе записку: 'Приходи в госпиталь, как только вернешься'.
Никаких признаков предстоящей встречи Нового года не заметила Маша в комнате. Напротив, скомканное белье лежало грудой на кровати, валялся опрокинутый табурет, из кастрюли ползло на стол тесто.
'Все понятно, — догадалась Маша. — Наверно, мама что-нибудь напутала на работе и под Новый год ей был нагоняй'.
Она съела корку черствого хлеба с солью и кусочком праздничной колбасы и отправилась выручать маму. В лаборатории Ирины Федотовны не было.
— Где Строгова? — спросила Маша санитара в главном здании.
Тот указал. Маша открыла дверь в кабинет дежурного врача и увидела Аркадия Фроловича. Да, это был он.
Он стоял к Маше спиной, говоря что-то врачу и Ирине Федотовне, но Маша сразу узнала его сутулую круглую спину и коротко остриженный затылок. Он обернулся, и Маша увидела знакомые длинные усы. Усы стали белые, не сохранилось ни одного черного волоска.
Это было похоже на Аркадия Фроловича — свалиться как снег на голову именно под Новый год.
Он поманил Машу и взял ее обеими руками за щеки:
— Могла быть толще!
Он вынул трубку изо рта, положил на стол и обнял Машу. Отстранил от себя, оглядел, снова обнял:
— Хороша! Кстати… — И, как когда-то в детстве, в Москве, вытащил из кармана плитку шоколада: — Это тебе на рождение, а кроме того…
— Аркадий Фролович, — решительно перебила Маша, — я без памяти рада вам! Слышать не хочу о подарках!
— Кроме того, — продолжал Аркадий Фролович, — я выполнил твою просьбу.
— Что? — Маша побледнела. Сердце упало и взлетело вверх. Несколько секунд она как будто качалась на качелях.
— Я его нашел, — сказал Аркадий Фролович, зажигая трубку. — Черт! Почему она не горит?
Ирина Федотовна испуганно ахнула:
— Что я наделала — пирог пропал! Маша, я устроила его в девятую палату, где раньше лежал майор.
— Кого ты устроила, мама? — спросила Маша, с ужасом думая: сейчас все это окажется страшной ошибкой.
Аркадий Фролович тронул Машу за плечо и легонько подтолкнул:
— Девятая палата, по коридору направо, потом налево, третья дверь. Задето легкое.
Направо, налево, третья дверь…
Но перед дверью Маша остановилась.
Прошло полтора года. Вдруг…
Толстенькая, кругленькая сестра с пухлым ребяческим ртом, пробегая по коридору, спросила:
— Вам кого?
И Маша вошла.
Она увидела только Митю, как будто он был один в палате. Никого и ничего вокруг. Она встретила его внимательный, настойчивый взгляд, он не улыбнулся. Маша поняла — ждал. И чувство доверия и близости, не только не ослабевшее, а, наоборот, окрепшее за эти полтора года, с новой силой охватило ее.
Она быстро прошла через палату, наклонилась над Митей и поцеловала его в губы, не думая о том, так она делает или нет и можно или нельзя ей его целовать.
— Маша! — сказал он, неловко обнимая ее.
Ей было неудобно стоять нагнувшись, она видела его страдающие, счастливые глаза.
— Сядь, — сказал Митя.
Она взяла стул.
Кто-то смотрел на них с соседней койки, но она не замечала: в палате был один Митя. Так близко.
Он показал ей взглядом, чтоб она наклонилась.
— Если бы я знал… — сказал он шепотом, — я ничего не знал.
— Как же так? Я все время писала, писала тебе!
Она вспомнила, что письма пропали, и с досадой и смехом перебила себя:
— Ах, глупая я!
Они довольно бестолково беседовали, но смысл и радость их встречи были не в том, какие произносились слова. Говорили и признавались в нежности взгляды, улыбка, застенчивое прикосновение руки.
— Поцелуй меня еще, — попросил Митя, от неуверенности и смущения бледнея.
— Нет. Больше нет.
— Почему?
— Не знаю, — прошептала Маша.
Провела ладонью по его руке в грубом больничном белье, от плеча к локтю. Бережно и несмело.
— Митя, ты не можешь рассказывать?
— Сейчас? Нет. Вихрь в голове. Стучат колеса: тук-тук-тук. Еду, еду. Не сердись. Все как в тумане, как