— Ура! Ура! Ура! — и опрокинул на скатерть стакан.
Ася посмотрела на него долгим взглядом и улыбнулась загадочно.
Глава 18
Гости разошлись, но Аркадий Фролович сидел. Он курил и изредка покашливал, выбивая на блюдечко пепел.
— Что это за дом, в котором нет даже пепельницы? — вздохнул он, вынимая из кармана конверт. — Маша! Мое дело лечить, а не разгадывать ребусы. Может быть, ты забыла Агапова. Откуда я знаю? Я слышал, у тебя здесь много друзей. Я не говорил Мите о тебе. Если молчишь, то, по крайней мере, ничего не напутаешь.
Он дал Маше письмо и ушел.
Должно быть, он и сидел так долго потому, что обдумывал, отдать Маше письмо или вернуть Мите.
— Милый Аркаша, всю жизнь был чудаком, — устало улыбнулась Ирина Федотовна. — Я боялась — вдруг просидит здесь всю ночь до утра!
Она легла, оставив на столе грязную посуду.
Маша перемыла посуду. Синел рассвет за окном, когда она прочитала письмо.
Наконец я узнал, что ты жива. Могли разбомбить эшелон, с которым ты выезжала из Москвы. Ничем другим нельзя было объяснить молчание, во всяком случае первые месяцы. Я ведь не знал, что ты и не приезжала в Свердловск. Аркадий Фролович не сказал, где ты и как ты живешь. Одно из двух: или он готовит сюрприз, или имеет основания ничего не рассказывать. Меня злит манера скрывать от человека неприятность. Если ты вышла замуж, что тут особенного? Ты могла выйти замуж еще и тогда, в Москве, если бы тебе было немного больше лет. Мне некому писать в тыл. Все наши институтские ребята на фронте.
А моя мать умерла.
Не знаю, случалось ли тебе пережить несчастье. Вдруг пришло извещение, что мама умерла в Ташкенте от тифа. Обычно от нас идут такие вести к вам. Со мной произошло наоборот.
После ее смерти я ни от кого не получал писем.
Вчера поднялась температура. Аркадий Фролович отнял у меня карандаш и тихонько сказал:
'Фу-ты, черт!'
Он не похож на доброго дядюшку из романов Диккенса, поэтому я подарка не жду. Скорее всего, я тебя не увижу.
Ты, наверно, удивляешься, что я не пишу о войне. Я не пишу, но она все время во мне, хотя от войны нас отделяет сейчас четверо суток пути и на станциях уже незатемненные окна. Кажется, нас везут в Среднюю Азию. Я не буду скрытничать. Конечно, и страх был. Но дело в том, чтобы, вопреки ему, делать что нужно и непременно, обязательно, во что бы то ни стало, если он есть, скрывать от других. Но об этом трудно писать.
Я был командиром орудия. Наш расчет называли веселым. И верно, ребята подобрались молодцы.
Когда нас перекинули с прежнего места, мы думали, что прямо с ходу направят в Сталинград. Все знали, что там плохо, и удивлялись, почему нас сразу не послали в бой.
Две недели мы жили в рощице, в землянке: боев не было, но войска подбрасывали непрестанно.
Теперь понятно все, зачем это делалось. Готовился массированный удар. Наступление.
В роще было хорошо.
Один раз меня вызвали в штаб. Поручили прочитать лекцию. Там знали, что я студент. Первый раз в жизни я читал лекцию. Представь, довольно прилично. Скучаю о книгах. О зеленом абажуре в читальне.
Маша, я не писал два дня. Скоро приедем. Так и не знаю, где ты. Кстати, я почти не вижу Аркадия Фроловича. Он главный врач нашего поезда. Он неприветлив, но почему-то у всех убеждение, что попасть к нему — удача: обязательно вылечит. Мне было плохо эти два дня, поэтому я не писал.
Никак не могу кончить письмо. Решил: кончу перед самым приездом и отдам Аркадию Фроловичу. Маша! Какое счастье жить!
Однажды нас окружили. Мы были три недели в окружении. Тогда я понял, какое счастье жить!
После, уже в рощице под Сталинградом, когда можно было подумать, опомниться, я перечитал 'Севастопольские рассказы'. У меня была только одна эта книга. Почти невероятно, что я сохранил ее даже в окружении. И твою карточку тоже.
Никогда раньше я не задумывался над книгой, как здесь, в землянке, во время вынужденного отдыха от боев.
Мне очень понятны герои Толстого. Сколько правды в душевных движениях!
В искусстве всего нужнее и пленительней правда. Ты согласна со мной, Маша?
Я закрыл книгу и вышел побродить.
Была морозная светлая ночь, иней запушил нашу рощу, она стояла белая. Я вообразил: когда-нибудь раньше была такая же ночь, мглистый свет луны сквозь облачное небо, деревья в снегу, а то, что я чувствую сейчас и что пережил не однажды во время боев, уже пережито когда-то Володей Козельцовым.
Меня взволновала эта мысль. И вот тогда я понял — и мне это кажется очень важным — свое отличие от Володи Козельцова. Я понял, что моя любовь и ненависть — это не то, что любовь и ненависть Володи Козельцова. Володя Козельцов был офицером русской армии и гордился тем, что он русский… Французский же офицер гордился тем, что он француз… До войны у этих офицеров не было оснований ненавидеть друг друга. Кончилась война — кончилась и ненависть, рожденная войной.
Как все по-другому сейчас! Разве наше отношение к фашистам определилось только с началом войны? Мы воевали с ними, начиная с четвертого класса, когда носили пионерские галстуки. Помню, на сборе читали стихи Маяковского:
Я воевал с ними, когда первокурсником писал свою работу на семинаре марксизма-ленинизма. Помнишь, Маша?
Мало верить — нужно знать.
Тогда я узнал, что никакие силы не остановят движения к коммунизму.
Сейчас я знаю: воюя с фашистами, мы защищаем не только свое право на жизнь, но и свои убеждения, решаем сроки наступления коммунизма.
Постепенно я начинаю смотреть по-иному на Козельцова Володю. Нет, я во многом не повторяю его. Я тоже русский, все русское дорого мне, но свою родину прежде всего и сильнее всего я люблю за то, что она Советская Родина.