стеклянными плодами, прозрачными флаконами, перевитая лианами трубок. Сквозь них в щуплое тело магната просачивались подкрашенные и бесцветные растворы, которые, смешиваясь с его лимфой и кровью, порождали горчично-желтую окраску.
Над головой стоял монитор с пульсирующим электронным графиком, и казалось, что жизнь Зарецкого была запаяна в стеклянную колбу с извивающимся зеленым червячком.
Когда они вошли и Зарецкий узнал Копейко, его темные, с желтыми белками глаза дернулись от ненависти и страха. Он попытался залезть под одеяло, глубже зарылся в подушки, и электронная линия на мгновение прервалась, а потом побежала быстрее, выстреливая острыми зубцами, похожая на юркого зеленого дракончика.
– Здравствуйте, дорогой товарищ, – глухо сказал Копейко, останавливаясь перед больным, упираясь в пол расставленными ногами, скрестив на груди сильные, твердые руки. И глухота его голоса, белый, накинутый на сильные плечи халат, круглая голова породили в Зарецком реликтовый ужас, словно явился палач и ему предстоят адовы муки.
– Ты за все ответишь, преступник!.. Мой адвокат подготовил протесты!.. В Верховный суд!.. В суд Гааги!.. В комиссию по правам человека!.. Будет скандал, мировой!.. На мою защиту выступит вся интеллигенция, все мировое сообщество!.. Я подготовил письма сразу двум Президентам – России и Америки!.. Тебя сотрут в порошок, как фашиста и антисемита, и я мизинца не протяну, чтобы тебя спасти!.. – Зарецкий дергался, сучил под одеялом ногами, будто куда-то карабкался, вжимался в подушки. С его усохшего, желтого, как лимон, лица смотрели ненавидящие глазки затравленного зверька, готового перед смертью вонзить резцы в ненавистную руку мучителя.
– В Гааге, говоришь?.. Интересно!.. – задумчиво, чугунным голосом произнес Копейко, глядя на монитор, где прыгала разорванная зубчатая линия, словно выскакивали из воды летучие рыбки и с прозрачными заостренными плавниками падали обратно в воду.
Этот задумчивый чугунный голос, похожий на ядро, которое вкатывали в пушку, вырвал из тощей груди Зарецкого жалобный писк, словно в дупле удушили птенца.
– Ну хорошо, я понял мою оплошность... Я проиграл, не сумел тебя разгадать... Надо уметь проигрывать... Бери мое состояние, ты ведь в курсе всех моих дел... Ценные бумаги, недвижимость... Ты знаешь, в каких банках я держу деньги, где храню бриллианты... Все забирай... Я опять заработаю... Важно иметь голову, которая способна к открытиям... Мой бизнес – это цепь гениальных открытий, которые принесут мне новые деньги... – Он надменно, с видом превосходства, взглянул на Копейко и тут же испугался своего смелого презирающего взгляда. Задергал острыми коленками, вцепился в одеяло сухими заостренными пальцами. – Ладно, ладно, я умею проигрывать...
– Умеешь, говоришь? – угрюмо поинтересовался Копейко, осматривая одеяло, словно примеривался, как бы половчее его схватить и сдернуть, чтобы обнажилось жалкое, квелое тело с дряблыми мускулами, узкой грудью, покрытое редкой шерсткой.
От взгляда, коим гробовщик снимает мерку с еще живого клиента, линия жизни Зарецкого превратилась в пунктир, над которым взлетали фонтанчики предсмертного страха.
– Договоримся, ты дай мне уйти, а я тебе солью компромат на всю верхушку... На Истукана, где какие счета, дворцы в Мексике и Испании, нефтяные поля в Венесуэле, акции кимберлитовых трубок в Намибии... На Дочку два километра пленок – в постели со всеми, кому не лень, и с Астросом, и с шофером, и с тренером по теннису, с садовником, с главным охранником... Для «Плейбоя», за сто тысяч долларов... Скажу, кто застрелил Листьева, кто взорвал Холодова, кто зарубил Меня... Дам компромат на Гречишникова, как он мальчиков к себе возит, и они вместе одну конфетку сосут... Компромат – это власть... Ты будешь самый сильный... Дай мне уехать!..
– Как ты сказал? Уехать? – Губы Копейко растянулись в резиновую мертвенную улыбку, словно на него была натянута гуттаперчевая маска, и он ее собирался содрать, открыть Зарецкому свой ужасный истинный лик.
– Дай мне денег на дорогу!.. Пятьсот долларов!.. Уеду, и ты обо мне не услышишь!.. У тебя ведь есть дети, мать!.. Умоляю!.. – лепетал Зарецкий, углядев в круглых глазах Копейко что-то неотвратимо- ужасное.
– Пятьсот, говоришь?
Копейко медленно колыхнулся, как гранитный памятник, падающий с постамента. Он клонился, валился, обрушивался на ветвистую, увешанную флаконами капельницу, на тончайшие проводки, соединявшие электронный стимулятор с сердцем Зарецкого. Капельница со звоном упала, расплескала по полу разноцветные растворы. Линия жизни на экране погасла. Зарецкий открыл ромбовидный рот, в котором от удушья взбухал фиолетовый длинный язык. Задергался, задрожал, как от холода. Поник, уменьшился, словно стал стекать в невидимую воронку, уходить под землю в сливное отверстие. Через секунду его не осталось.
Глава тридцатая
«Суахили» был белым мучнистым скелетом в открытой могиле, откуда археологи извлекали прах умершего африканского колдуна. Был костяной зубастой маской на бразильском карнавале, вызывавшей дух преисподней. Был рисованным русским лубком, на котором смерть изображалась с косой, преградившей путь Анике-воину, на фоне города, то ли Иерусалима, то ли Рима, то ли Москвы. Белосельцев и был Аника-воин, кому смерть подставила под ноги косу, побуждая прыгнуть, и он, страшась гибели, предчувствуя витавшую в воздухе кончину, все-таки прыгал через стальное лезвие, скосившее столько лугов, сбившее до него столько цветочных головок, погубившее столько лютиков, колокольчиков и ромашек. Живя в обреченном городе, начинавшем едва заметно тлеть и обугливаться, потерявшем своего последнего праведника Николая Николаевича, что удерживал до времени чашу гнева Господня, Белосельцев знал, что умрет насильственной смертью. Отдельной, ему предназначенной, среди миллионов других смертей, начертанных на лбах бегущих навстречу пешеходов. Этой смертью могла оказаться невыносимая пытка в застенке, с отрубанием пальцев и ожогами паяльной лампой. Могла стать бесшумная пуля из пистолета с глушителем, прошелестевшая в темном подъезде. Или зловонный трескучий взрыв, который разломит его старую «Волгу». Или капелька прозрачного яда, упавшая в рюмку с вином. Или хрустящий удар кастета, проломивший хрупкий висок. Или целлофановый мешок, наброшенный на его выпученные, полные слез глаза. Смерть посылала ему свои бесконечные образы, словно предлагала на вкус выставочные образцы, оставляя за ним последний выбор. И это мелькание смертей само по себе было пыткой, от которой хотелось избавиться прыжком из окна или падением под электричку.
Белосельцев боролся с безумием, повторяя: «Господи, спаси, сохрани... Царица Небесная... Николай Николаевич... Бабушка... Мама... Цветочек ромашка...» – И толпа убитых, где каждый был с его умершим лицом, начинала отступать.
Город, который был явлен из окна пышной, осенне-золотистой бахромой бульвара, непрерывным сверкающим водопадом машин, туманными кремлевскими башнями, далеким золотом храма, тончайшей, словно сизое перышко, Шуховской башней, хрустальными витринами дорогих магазинов, полыхающими среди бела дня рекламами заморских товаров, неутомимо бегущей по тротуарам безымянной, безгласной толпой, – этот город был обречен. Из мутных небес уже нависла над ним чаша гнева Господня, и огненный вар пузырился у самой кромки, где по кругу, черным по серебру, проступала надпись судного часа. Город был обречен на сожжение, ибо в нем не осталось ни единого праведника. Повсюду, словно жирные черви, клубились пороки, свивались в липкие смрадные клубки в каждом доме, под каждой кровлей, в каждом человеческом сердце. Последний праведник Николай Николаевич лежал под простыней в тюремном морге, и его безумная дочь бежала по Тверской, натыкаясь на фонарные столбы и размалеванные стенды реклам.
В Доме правительства, пропитанном кровью мучеников, заседали министры, неутомимые в пустословии, веселые мздоимцы, упитанные толстосумы, ищущие, где бы вернее урвать лакомый кусок, оставшийся от несчастной страны. В банках, среди мрамора и яшмы, укрылись банкиры, каждый из которых был похож на багровый волдырь крови, которую они неустанно сосали из чахлого, умирающего народа, вонзив маленькие острые клыки в синюю шейку ребенка, в омертвелое от горя сердце вдовицы. В Кремле, среди золотых орлов и древних гербов, на троне, искусно состроенном из берцовых костей, на подушках из выделанной человеческой кожи, сидел преступник всех времен и народов, выдыхал ядовитые испарения, от которых Кремль был окутан желтым смертоносным туманом, и всяк, кто его вдохнет, заражался смертельной