– Тут, на выходе, встанете, – сказал егерь, соскакивая с телеги. – А я пойду гнать... Некуда им деться, с болота на вас пойдут...

Он провел охотников краем сырого прогала, за которым чувствовалось близкое болото, источавшее медленный, вялый туман, сочные, кисло-сладкие ароматы ягод и мхов и таинственный дух невидимых болотных существ. Там, завершив ночную жировку, отяжелев от обильного корма, укладывалось стадо лосей, чутко прислушиваясь к шелесту осин, разбуженных утренним ветром.

Белосельцева оставили одного среди пушистых зеленых кочек и хилых болотных сосенок, под желтым утренним небом. Ему вложили в руки двустволку, которую он не намерен был пускать в ход, довольствуясь ее изящной легкостью, скрипичной сухостью и нежностью приклада, волнующим запахом железа и смазки, выделяющимся среди терпкого настоя трав и цветов. Остальные охотники, проминая сапогами мох, ушли вперед, окружая болото. Белосельцеву издалека был виден Копейко, остановившийся в зарослях, его тирольская шапочка, мутно белевшее лицо.

Стало тихо. Стремительно светлело. Стал виден ярко-лиловый цветок лесной гераньки, резные острые папоротники с налетом осенней ржавчины, чахлый кустик малины с одинокой робкой ягодой. Белосельцев сорвал зернистую малинину, положил в рот, и вкус раздавленной ягоды, капля сока, оросившая язык, вызвали волну воспоминаний, переместивших его в иной лес, под иное утреннее небо, на иные ржавые травы.

Он вспомнил, как влюбленным юношей уезжал на охоту и, путаясь в мокрых цветах, в дурманах болота, смотрел, как летит высоко самолет. Гадал, колдовал, закрывая глаза, отпуская его от себя. Считал до десяти или больше, вновь находя в пустой синеве. «Любит, не любит. Найду, не найду, – воображал он свою избранницу, с которой познакомился на школьном балу, танцуя медленный и наивный падеспань, сжимая ее хрупкую пугливую руку. – Любит, не любит». И вдруг из травы, вспугнув черных крякв, поднялся навстречу лось, глянцевитый, темный, в качающихся цветах, с огромным выпуклым оком.

Еще он вспомнил маму и бабушку, встречавших его с охоты, когда он, похудевший, порозовевший на осеннем ветру, возвращался из волоколамских лесов в их маленькую московскую квартирку. С порога жадно, тревожно оглядывали его, замечая царапину на щеке, вырванный клок пальто, застрявшую в шапке еловую веточку. Он гордо, неторопливо опускал на пол старенький, истертый рюкзак, извлекал из него окостеневшего золотисто-коричневого, пахнущего лесом рябчика с запекшейся капелькой крови.

Еще вспоминал, как, намотавшись на лыжах в короткий солнечный день по полянам, синим тенистым борам, проваливаясь в пышные овраги, перебредая замерзшие, в сизых пузырях, речки, он возвращался в деревню, на ее мутные желтые огни. Заиндевелый, твердый от холода, входил в избу. Видел под лампой хозяйку у самовара. Ее соседок, прихвативших в гости бутылочку сладкой наливки. Рюмочки с красными донцами. Они пели высокими истовыми голосами песни про коней и орлов. И он до нежных слез любил их вдовьи лица, круглые, как у испуганных птиц, глаза, их песни, от которых в избе будто разгоралось ночное солнце.

«Для каждого, кто родился на ней, эта земля припасла, как и для меня, эти черные старые избы, петуха на насесте, старуху с вязальными спицами, ее путаную пеструю пряжу. И опять я приду с мороза, хлопну тугою дверью. У самовара пять женщин, пять волоколамских вдовиц, поют старинные песни. И в самую кровь, в любящее сердце, до седых волос – эта долгая слезная песня, рюмочки с красными донцами».

Он услышал, как за болотом, высоко и тонко, с переливами и перепадами звука, что-то прогудело и смолкло. Еще и еще раз. Это егерь, приложив к стволу побледневшие от напряжения губы, выдувал сложный бурлящий мотив. По сосняку, перепархивая через чахлые вершинки, загавкало, застучало. Это молодой шофер, сопутствуя егерю, колотил палкой по стволам, тявкал, изображая собаку. И в ту же минуту из мелколесья, как из растворенных ворот, вышли лоси, переставляя высокие ноги, качая горбатыми спинами. Черный гривастый бык со вздыбленной шерстью толкал впереди трех пугливых низкорослых коров. Плавно качаясь, выбрасывая пар на холодные мокрые травы, они пробежали мимо Белосельцева, не замечая его, чавкая и треща, продавливая среди стеблей и кустов шумную дорогу. С восторгом и сладким ужасом он смотрел на зверей, чувствуя их горячие запахи, мощь и красоту работающих мышц, сотрясавших гладкую кожу. Он видел, как погружаются они в заросли и над их спинами смыкаются ветки.

Резко и чисто ударил выстрел. Следом – другой. Передняя корова схватила на лету пулю в грудь, ее развернуло страшным ударом, кинуло вбок. Черным тяжелым вихрем она смяла вокруг себя тонкие сосны, срезала копытами стебли, вздыбила жидкий бурун земли. В лесу затихал хруст от убегавших лосей.

– Готов! – раздался торжествующий крик Копейко.

Все сбежались на этот крик, выскакивая из зарослей сосняка, ржавой гущи болота. Окружили лосиху. Она лежала на боку, вытянув далеко, в последнем мучительном натяжении, длинные ноги, забрызгав густой кровью папоротники и хвощи. Из мокрых ноздрей курился розовый пар. Черно-синий глаз на мохнатой голове широко и пусто раскрылся. Прямо торчало пушистое мягкое ухо. Тугой горой вздулся дымчатый бок. Из пробитой груди, сквозь жесткую шерсть, торчали красные пузыри легких.

– Кто стрелял? – спросил егерь, подбежавший на проворных кривых ногах, скаля щербатый рот.

– Я! – разгоряченно и азартно сказал Копейко, нависая над лосихой с поднятым ружьем. – Обе пули в ней!

– Молодцом! – похвалил егерь. – Корова – трехлетка...

– Бык следом шел, да она на выстрел вышла...

– Бык больно грамотный, вперед коров пропускает...

Буравков, оттолкнув остальных, неожиданно легким, мягким броском подскочил к лосихе, схватил ее за жесткий клок бороды, приподнял тяжелую голову и, выхватив из ножен длинный сияющий нож, полоснул по горлу. Горло раскрылось, и из него, звеня, густо шлепая на листья, потекла кровь. Этот ловкий взмах Буравкова был приемом опытного, бывалого охотника, спускавшего звериную кровь, но также проявлял неутоленную страсть добытчика, которому не удалось выстрелить и который желал хоть как-нибудь приобщиться к убийству зверя.

Все громко, возбужденно разговаривали над убитой лосихой. Белосельцев был потрясен не убийством, не черной, как вар, парной кровью, а застывшим, окаменелым в смерти вихрем, длинной тонкой ногой с черным точеным копытцем, грациозной, женственно-нежной, будто стягивали ее невидимые струны и она звенела.

– От елки зеленые! Котлеты будут! – Молоденький шофер, помогавший егерю гнать стадо на выстрелы, ухватил лосиху за ногу, приподнял сильную шерстяную лишку, и там, на белом влажном брюхе, открылись четыре розовых острых сосочка.

Все было странно – яркое, чистое небо, опаленные кровью, сильно пахнущие болотные травы, сломанные листья папоротника и сильная, серебристая, дивно красивая нога.

Егерь под уздцы подвел лошадь, сделал вокруг лосихи круг, сминая молодые сосенки, стал подгонять телегу задом, продавливая ободами влажные кочки. Лошадь послушно топталась, скалила желтые зубы.

Добычу подхватили за ноги, за уши, с трудом вволокли на подводу. Лосиха не помещалась на ней, и егерь супонью стянул ей к животу ноги, подогнул голову и плотно уселся ей на глаза. Лошадь тронулась, все двинулись следом, оставляя на болоте черную мокрую вмятину, розовую по краям.

Телега мягко колыхалась в колее. Спина лосихи бугрилась, закиданная зеленым сеном. Белосельцев шагал за телегой, видя, как капает кровь, будто кто-то вколачивал в дорогу маленькие красные гвоздики. Он перешагивал их суеверно.

«Все неясно, неясно... Не то, что убили, а что все это существует зачем-то... И я, и они, и тележные обода, продавливающие земляную черную мякоть, и эти красные шляпки гвоздиков, и пушистое ухо... Если жить бессознательно, только шагать и дышать, то все очевидно – скрип колеса, сухой пучок тимофеевки на лосином боку, красное от ходьбы, в крепких складках лицо Буравкова под кепкой с помпоном. Вот лосиная голова соскользнула, свесилась, зашуршала по придорожной траве. Егерь за бороду втянул ее обратно на телегу, подмигнул мне, прижался теснее к зверю... Греется, еще много в мертвой тепла... Но если попытаться понять, если вникнуть во все, то зачем все это? Это небо и дали? Зачем весь давешний русский простор? Зачем сначала принял меня, а теперь от меня избавляется? Что мне делать в эти последние, отпущенные жизнью годы? Туда ли иду, ступая по мокрой колее, над цветочком лесной гераньки, вслед за мертвой головой прекрасного убитого зверя? Не ждет ли меня страшный, жестокий обман?..»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату