взгляд Николая Николаевича, убедиться, что именно его лицо, тихое, белесое, как осенняя стерня, было так необходимо ему и желанно среди искаженных ненавистью и лукавством личин, обступавших его в последние дни. Но Николай Николаевич был заслонен ржавым днищем, лишь виднелись его руки, освещенные лампой, сжимавшие гаечный ключ, набухшие жилы, ссадины, черные, грязные ногти – руки мастерового, неутомимо исправлявшие поломки изношенных механизмов. Зато напарник его Серега сразу узнал Белосельцева, радостно заблестел из-под днища глазами.
– Виктор Андреевич, давно не были!.. А мы здесь с Ник Ником «Форд» до ума доводим!.. Если не развалится, будет как новый!.. Азерам продадим, жить будем!.. – Он шмыгнул носом, на котором темнел сочный мазок машинного масла. – Посидите на солнышке, скоро обедать... Надежда Федоровна обед приготовила.
И снова старый да малый заскребли по днищу, накидывая ключи на ржавые гайки, отчего в глубине машины стонали утомленные жилы.
У гаража, за железной стеной, был сложен из кирпичей очаг, в нем догорали дрова, стояла над углями сковорода, и рядом, на старых ящиках, сидела немолодая женщина в блеклых одеждах, лежала мягкая груда ветоши, из которой женщина вытягивала линялые лоскутки и тесемки, наматывала на клубочек. Белосельцев подошел, поздоровался, присел рядом, вдыхая вкусный запах дыма и жарева, напоминавший бивуачный костер, разложенный утомленными путниками. Они и были путники, странствующие по пустыне иссохшей русской жизни, в которой когда-то был у них дом и порог, а теперь одна бескрайняя, посыпанная пеплом дорога.
– Здравствуйте. – Белосельцев приблизился к женщине, стараясь ступать осторожно, чувствуя непрочность и хрупкость окружавшего женщину пространства, состоящего из сухой, мерцающей земли, стеклянного голубоватого воздуха, летучего дыма, не заслонявшего солнечной близкой реки. – Можно посижу рядом с вами, покуда Николай Николаевич работает?
– Садитесь, – тихо сказала женщина, пуская Белосельцева в хрупкий стеклянный воздух.
Он присел на бревнышко, посмотрев на сухое, белесое, как и у Николая Николаевича, лицо, напоминавшее осеннюю стерню на тихом пустынном поле, с которого скосили и унесли урожай, оставляя ниву для скорых снегов.
– Хорошо здесь, – сказал он, усаживаясь на полешко. – Город, а чувствуешь себя на природе.
– Хорошо, – согласилась женщина. – Спасибо Николаю Николаевичу, пустил меня жить сюда. Теперь-то мне хорошо.
– А вы откуда будете?
– Из Чечни. Беженка я. Бегала, бегала и сюда добежала. Дай Бог здоровья Николай Николаевичу. – Она наклонилась к матерчатой горке, в которой свились и перепутались цветные тряпицы. Поворошила осторожной сухой рукой. Вытянула длинную блеклую тесьму. Стала аккуратно наматывать на мягкий клубочек, в котором улеглись пестрые витки. – Это я половик плести затеяла. Может, продам, еды куплю. А то что ж на шее сидеть у Николая Николаевича.
Белосельцев притих на бревнышке, овеваемый сладким дымом. С реки прилетали беззвучные вспышки солнца, как прозрачные стрекозы, и их уносило ветром. Женские руки мотали клубочек, словно связывали воедино распавшиеся лоскутья прожитых жизней, готовя их для иного бытия. Безвестные судьбы витали вокруг, о чем-то бессловесно молили, силились себя обнаружить прозрачным колыханием дыма, летучим проблеском света, тонкой тесьмой, оставшейся от нарядной рубахи. Женщина тихим, поблекшим голосом рассказывала свою повесть, виток за витком наматывая ее на клубочек.
– Мы жили в Грозном, за Сунжей, собственный домик, садик. Муж на заводе работал, я дочку растила. Кругом чеченцы, татары, хохлы. Жили по-соседски, дружно. Помогали друг другу. У кого чего нет – соли, картошки, денег – в долг брали. Если праздник какой, все вместе. Пасха ли, Рамазан, Новый год или ихний Навруз – за одним столом, в складчину, подарки друг другу дарили. Дочка моя Верочка с соседским Русланом дружила, в школу одну ходили. Бывало, он под окнами встанет с портфельчиком: «Вера, выходи, я пришел!» Такой красивый, глазастый, меня тетей Надей звал...
Она вытянула из ветоши бледную голубую каемку, бывшую когда-то нарядным платьем, накрывавшим чье-то юное невинное тело. Медленно заплела в матерчатый колобок, крест-накрест поверх желтой тряпицы, бывшей некогда занавеской на чьем-то окошке.
– А потом, когда Горбачев пришел, словно кто отравы налил. Какая-то зараза пошла. Чеченцы насупились, с русскими перестали дружить. Не здоровались. Мимо пройдешь, они тебе вслед волками смотрят. Что-то на своем языке бормочут. «Вы нас при Сталине гнобили, а мы еще с вас за это спросим!» В школе драки пошли, чеченцы с русскими, одного паренька до смерти забили, нож ему в легкое сунули. Нам камнями два раза окошко били, муж стеклил заново. Русланчик соседский в парня вырос. С другими чеченцами стоит на улице, русских девчонок по-всякому обзывает. К Верочке с дружками пристает. Муж стал ее из школы встречать, чтоб не обидели дочь. Какая-то вокруг порча пошла, невесть с чего. Я плачусь мужу: «Давай, Петя, дом продадим, в Россию уедем. Здесь душно жить стало». А он мне: «Образуется, перетерпим».
Она потянула красную длинную тряпочку, бывшую когда-то кумачовым флагом, развевавшимся над исчезнувшей страной, которую Белосельцев почитал своей Родиной. Ленточка, исцветшая, легла в клубок, погрузилась в пестрое разноцветье истлевшей жизни.
– Раз приходит к нам чеченец Махмут, он на другом конце улицы жил. «Лучше бы, – говорит, – вам уехать. Я ваш дом куплю. Много денег нет, но кое-что дам на дорогу». И называет цену, которую и на билет едва хватит. Муж погнал его. «Совести нет!.. Я, – говорит, – этот дом на свои трудовые строил!.. Каждое деревцо своими руками сажал!.. А ты меня гонишь!..» А Махмут отвечает: «Ты свое дерево в мою землю сажал. Выкапывай и в Россию пересаживай. Уезжай добром, а то со слезами уедешь». Петя мой на него рассердился, прогнал, обещал прокурору пожаловаться. А Махмут ему: «Это раньше прокурор русский был, а теперь чеченец...»
Женщина протянула длинную тихую руку и на ощупь, наугад, как слепая, вытащила зеленый, застиранный до белизны лоскуток, бывший когда-то гимнастеркой солдата, служившего в исчезнувшем полку. Намотала на клубок, и тряпица кротко легла подле других, соединилась с ними в блеклый моток, похожий на сухой букетик цветов.
– Раз сидим с мужем, ужинаем, дочку из школы ждем. Она школу оканчивала, в институт поступать хотела. Красивая, белая, щеки розовые, глаза синие, волосы как солнышко золотое. Русская красавица. Вечер, темно, а ее все нету. Мы волнуемся. Муж говорит: «Ничего, должно быть, с подругами в кино заглянула». Вдруг прибегает соседка, хохлушка Галина. «Ой, – говорит, – Надя, беда!.. Веру твою какие-то чечены схватили, в машину посадили и силком увезли. Я только крик услыхала!» Я – в обморок. Муж бегом в милицию. Послали наряды, туда-сюда, нету. Мы по всему городу бегаем, Веру ищем. Наутро из милиции к нам приходят, повели с собой. На каменном полу лежит наша Верочка, мертвая, черная. Надругались над ней, всю одежду порвали, а потом убили. Мы к следователю, к прокурору ходили, правду искали. Прокурор нам только сказал: «Не найдем убийц, а вам мой совет – уезжайте...»
Белосельцев смотрел, как тихая ворожея катает клубочек, заматывая в него цветные волокна, готовит их для будущего рукоделия, куда заплетет упованья и радости, хулы и проклятья. И его, Белосельцева, жизнь, казавшуюся бесконечной и яркой, с неиссякаемой надеждой на чудо, превратившуюся в дремотную мглу, в бесцветное завершение дней.
– Жили мы с Петей как в страшном сне. Ночами не спим, дочкин голос мерещится. По городу чеченцы разъезжают, из ружей палят, хороводы водят. Где русских увидят, набрасываются. Дудаев грозит Москву штурмом взять, всех русских из России выселить. А потом в Грозный танки вошли. Пальба, грохот. Уж не знаю, кто эти танки на верную смерть послал, только их всех подбили, а танкистов, которые живые остались, тут же, обгорелых, у стен постреляли. Один мальчишка-танкистик к нам в дом пробрался. Стал молить, чтоб спрятали. Молоденький, бритый, голова перевязана, рука как плеть, слезы текут. Мы его с Петей в подпол укрыли. Да сосед-чеченец выдал. Пришли с оружием. «Где, – говорят, – у вас русская свинья прячется?» Петя мой отвечает: «Нету здесь свиней, люди живут». – «А вот мы сейчас посмотрим!» Открыли подпол, вытащили паренька. Вместе с Петей моим на крыльце расстреляли. Я день без дыхания пролежала, а к вечеру лопатой две могилы под яблоней вырыла и закопала обоих...
Половик, как бледная радуга, будет проложен от печки к столешнице. Кто-то в теплых домашних носках пройдет по цветной дорожке, не ведая, что в узорный ковер вплетены бессчетные жизни. И его,