Белосельцева, жизнь, с той зеленой псковской горой, с которой скатился кубарем, хохоча, задыхаясь, и упал в густые цветы, на берег ручья. С тем солнечным океанским разливом, в котором плескался, целовал зеленую ветку, и обнаженная женщина, словно черный перламутр, шла по отливу, оставляя следы на песке.

– Как стали город бомбить, начались пожары, днем и ночью стрельба. Я в церковь пошла, батюшки нету, один старичок псаломщик служит. Встала я перед образом Богородицы и молю: «Заступница, Царица Небесная, сотри этот город с земли, чтобы ни камушка не осталось!.. Чтобы в каждый чеченский дом бомба упала!.. Чтобы каждого чеченца пуля насквозь пробила!.. А меня за эту грешную молитву убей!.. Я и так жить не хочу!..» Вышла из церкви и пошла без пути. Кругом все рвется, горит, дом за домом падает. «Ну убей же меня, убей!» Ан нет, не убивает, ведет среди пожаров...

Женщина тянула лоскутья, мотала длинный бесконечный клубок, которому не было ни конца, ни начала. Блеклым негромким голосом вела свою повесть временных лет, откуда есть пошла русская земля и куда она вся источилась в бесплодных метаниях и муках, оставив по себе легкий дым догоревших дней, ветошь исчезнувших жизней, среди которых, словно цветной лоскуток, и его, Белосельцева, жизнь.

– Ушла за город, вдоль Сунжи, в поля, где ни души. Иду по проселку всю ночь, только зарево за спиной, тянет гарью, да сквозь снег волчьи глаза как зеленые искры. Выбилась из сил и упала. Лежу, замерзаю. Волк ко мне подошел, обнюхал и снова пропал. Должно быть, ядом от меня пахло, порвать меня не решился... После уж я бродила, маялась, в поездах, в машинах, милостыню просила, от голода погибала. Добралась до Москвы, пришла в контору, которая беженцами заправляет, чтоб дали мне какую-никакую работу, какое-никакое жилье. Вхожу в комнату, а там чеченец сидит, на меня смотрит, усмехается, я и упала, как срезанная. Хотела в реку броситься, но Бог привел Николая Николаевича на берег, отогнал он меня от воды. Теперь вот здесь, в гараже, живу...

Она намотала на клубочек шелковую белую ленту от истлевшего подвенечного платья. Клубочек покатился по сухому солнечному пустырю, как маленькая тихая радуга. И если пойти за ним через горы и долы, леса и озера, то придешь к золотому храму о семи куполах. В нем сидит белогривый старец, держит священную книгу. Ты положишь на книгу свою усталую голову, он накроет ее белой, как летние облака, бородой, и наступит для тебя благодать.

У гаража брызгали краном Николай Николаевич и Серега, мыли масленые руки, затем направились к костру обедать.

Серега вытащил из гаража и поставил на солнце колченогий стол со следами порезов, паяльных ожогов, посыпанный железной пудрой. Настелил на него газету и, чтоб не сдуло ветром, расставил тарелки, положил ковригу ржаного хлеба, груду мытых огурцов с помидорами, выставил резную солонку, закатил кривобокий зеленый арбуз с сухим черенком. Надежда Федоровна плюхнула на стол закопченную масленую сковородку с шипящей картошкой и душистыми шкварками, и они устроились вокруг стола на ящиках, табуретках, шатких скамейках, и стол, уставленный снедью, стоял на берегу просторной реки, на солнечной пустоши, за которой вставал бело-розовый город.

Николай Николаевич поднялся, освятил еду наложением рук, держа большие натруженные ладони над красными помидорами, смуглой ковригой и глянцево-черной сковородой. Прочитал языческую молитву, которую тут же и сложил:

– Хлеб и вода – правдивым устам... Соки жизни – взыскующим правду... Солнце и река – русскому сыну...

Уселся, прижал к груди каравай и острым ножом, ведя по хлебу от дальнего края к сердцу, стал кроить ржаную ковригу на ровные ломти, отдавая каждому долю. Белосельцеву, получившему свой душистый ломоть, казалось, что он присутствует при священном обряде преломления хлеба, и Николай Николаевич, как вероучитель, одаривает своих учеников и сподвижников хлебом мудрости.

Они ели пышущую жаром картошку, цепляли вилками коричневые хрустящие завитки шкварок. Серега раскроил арбуз, который, распавшись надвое, будто захохотал алым огромным ртом, и они, держа у губ красно-зеленые полумесяцы, проливали на грудь сок, сорили на газету черными скользкими семечками. И Белосельцеву, вкушавшему прохладную сладость, казалось, что все они играют на флейтах и на реке, под их музыку, плывет пароход.

Они завершили обед и молча сидели, глядя на Николая Николаевича, ожидая, когда тот сочтет нужным прервать молчание и начать свою проповедь. Но он оставался безмолвным, словно давал ученикам повод насладиться бессловесной, рассеянной в мире мудростью, начертанной солнечными письменами по бегущей воде, застывшей в небе белым облаком, мелькнувшей над пустырем пролетной чайкой, белевшей поодаль туманным рокочущим городом.

– Который кричит – крикун, который шепчет – шептун, – произнес Николай Николаевич тихим голосом, от которого у Белосельцева содрогнулось сердце. – Голову одну нельзя хоронить... Ее на блюде несут, а танцев никто не танцует... – Он снова умолк, оставляя непрочитанными целые главы из книги мудрости, одаряя собравшихся лишь беглой отдельной строкой.

Белосельцев знал, что перед ним восседает провидец, он был готов внимать его учению, состоявшему из путаных иносказаний, недоговоренных притч, случайных обмолвок, в которых содержалось знание, огромное, как туманное солнце, добытое не из философских трактатов, не из партийных программ, не из научных докладов, а из людских треволнений, великих горестей и немеркнущих упований на благо, которыми жили все они, оказавшиеся в несчастной стране, среди бессчетных любимых могил. Белосельцев не мог повторить учения, не мог им воспользоваться, как не мог воспользоваться облаком, солнцем, рекой, отдаленным бело-розовым городом. Но, слушая провидца, он начинал понимать, что жизнь не бессмысленна, имеет свое объяснение, и смысл ее не связан со злом, возможно одоление зла, принесение жертвы и через эту благую жертву – воскрешение любимых и близких.

– Не верь Змею, у него кожа – пух, а под ним железо... Пробей железо, а под ним молоко... Испей молоко – и умрешь, потому яд... Не пей от сосцов Змея, ибо не знаешь, от кого пьешь... Змея нельзя убить, потому Змей в Змее сидит и тебя не подпустит... Возьми в себя Змея, тогда и убьешь... Россия в себя Змея взяла и в ней задохнется... Который человек в себя Змея возьмет, тот Герой... Который город возьмет, тот Город-Герой... В Москве много людей, а Герой один... Может, ты, может, я, не знаю... Об этом нельзя говорить...

Невнятные речения, где смысл скрывался, как дерево в тумане, вызывали у Белосельцева слезы, от которых было жарко сердцу. Прорицания были о них, собравшихся на последнюю трапезу перед тем, как расстаться. Все они были обречены и знали об этом. Каждому была уготована доля, о которой вещал пророк. Серега, глазастый и строгий, повязанный чеченской косынкой, сгинет на какой-нибудь жестокой войне, которых не счесть впереди. Надежда Федоровна угаснет на сирой больничной койке, среди чужих и бездушных, прижимая к груди цветастый тряпичный клубочек. Прорицатель погибнет как мученик, забитый камнями, под вопли жестокой толпы. А он, Белосельцев, не найдя земного пути, уйдет в безымянную темную реку, текущую среди ночных снегов, растворится в ее молчаливой воде.

– Гастелло Змея убил, а стал Гагарин, потому что русский Герой... Надо место знать, где у Змея замок, тогда разомкнешь. В том и бессмертье... Кто думает жить, тот умрет, а кто умрет за Россию, тот всегда жив будет... Избранник – не тот, кто избрал, а кого избрали... Ему еще долго быть, прежде чем стать, а иначе нельзя... Перед ним замок, а ключ у меня... Разомкну, он пройдет, а не то стоять будет, пока я не пройду... Ты ему в лоб смотри, где носит покрытье... Какой в нем знак и число... Он на двух дорогах разом стоит, а куда пойдет – это наша забота... У России много дорог, а путь один, им и иди... Придешь к шестому подъезду... Там много людей погибло...

Глазам было горячо и туманно от слез. Белосельцеву казалось, что это уже было однажды, в другой земле, где синие волнистые горы и горячая дорожная пыль, и за длинным столом сидел проповедник с прекрасным смуглым лицом, и в кувшинах вино, сотворенное из пресной воды, и хлеб, сотворенный из камня, и так тесен был их круг, так близко их расставание, что слезы текли, и в их горячем тумане не видно было, кто там уходил по каменистой дороге в облачке солнечной пыли.

– Ты всю землю измерил, потому землемер... А ты небо измерь, тогда небомер... Гастелло небо измерил, ему Сталин спасибо сказал... У России три глубины и три высоты, а что выше, то не дано... Ты в две глубины проник, а третью берегись, там гнездо Змея... Ты к первой высоте долетел, а дальше крыльев нет... Гастелло вглубь ушел, оттого и вознесся... В «Останкино» не ходи, все равно сгорит, уже тлеет... Руцкой от Змея, он в Курск пришел, а города нету, спустил в океан... Избраннику верь, он тебя позвал, а мои

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату