черствей, эгоистичней, бедней. Мы пришли окропить себя живой водой ваших мыслей и чувств.
Все это Астрос произнес, не выпуская из рук трепещущие персты Граммофончика, и тот, полузакрыв глаза, благосклонно внимал, и было видно, что он испытывает наслаждение.
– Всему свое время, свои сроки, – печально улыбнулся он. – Новые времена, новые герои, новые гимны. Этика мудреца и стареющего политика, этика утомленного жизнью патриция состоит в том, чтобы вовремя отступить, уехать из многошумного Рима, уединиться на вилле, провести остаток лет в благословенном одиночестве, в размышлениях, среди любимых статуй и свитков, разглядывая трофеи галльских походов. Уходить надо величественно и спокойно, как уходит вечернее солнце, оставляя после себя долгую зарю. – Он закрыл глаза и тихо понурил голову, понимая, что высказался по-античному величественно и мудро. Явившиеся к нему поклонники в этой фразе обнаружат его сходство с опальным Сенекой.
– Вы блестящий трибун и патриций. Без ваших речей нынешний сенат косноязычен и глух. Без ваших деяний политика напоминает бронзовый позеленевший подсвечник, с которого убрали свечу. – Астрос тонко уловил стиль разговора, поддерживая образ опального изгнанника, которого играл хозяин. – Но, поверьте, вы не забыты. Оставленное вами место ждет вас. Никто не сможет заменить вас. Мы, ваши друзья, вернем вас в сенат, вернем вас России.
Они сидели за круглым, из красного дерева, столом, на который хозяйка поставила золоченые чашечки музейного сервиза, угощала их душистым чаем и легким печеньем. Нежно, умоляюще заглядывала гостям в глаза. Беззвучно просила не переутомлять острыми разговорами хозяина, чье хрупкое здоровье она охраняет со всей страстью и преданностью подвижницы, разделившей с мужем горечь изгнания.
Белосельцев всматривался в знакомое, тысячекратно повторенное на телеэкранах и журнальных обложках лицо Граммофончика. Его быстрые, бегающие глаза, в которых светились ум, подозрительность, хитрость, затмеваемые мгновенным, всепоглощающим безумием. Его скошенные подвижные губы, готовые к неутомимому говорению, бурному извержению громогласных, трескучих слов, наполнявших эфир непрерывными электрическими разрядами, в которых, как в вольтовой дуге, бесследно сгорало время, оставляя ворохи умерщвленных мотыльков. Его выступающий, смещенный подбородок, который он научился гордо выпячивать, становясь в заученную перед зеркалом позу Наполеона, наблюдающего с холма победоносное сражение, или того же Наполеона, но сумрачно взирающего в туманную даль с гранитного откоса Святой Елены, или опять же – своего любимца и кумира, но на этот раз бронзового, в виде бюста, украшающего парижский Пантеон. Белосельцеву было странно видеть это лицо вблизи, выхваченное из атмосферы митингов, съездов, триумфальных речей, блистательных восхождений во власть. Постаревшее, выцветшее, покрытое мельчайшей голубоватой пудрой, оно казалось посмертной маской, которую сняли с исчезнувшего, умерщвленного времени, перенесли, как музейный экспонат, в эту фешенебельную московскую квартиру.
– Все это мои фетиши, свидетели моего триумфа и моего изгнания, – печально улыбнулся Граммофончик, заметив взгляд Белосельцева, блуждающий по развешенным картинам и стоящим на столике фотографиям. – Мои собеседники, мои молчаливые друзья, кому поверяю самые заповедные мысли. Моя коллекция картин невелика, но все они напоминают мне о Париже, о городе вечной красоты, вечной музы. О городе моего изгнания, куда я укрылся от неправедных гонений. Матисс, Ренуар, Дега, несравненный Шагал, невообразимый Пикассо, упоительный Мане, как розовый воздух моего детства!
Утомленным и печальным жестом он указал на картины. На огненно-синего, с желтыми и белыми всадниками Матисса. На обнаженную красавицу Ренуара, напоминавшую жемчужную раковину, омытую солнечным светом. На голубых лошадей и жокеев Дега, несущихся среди разноцветных трибун. На летящего по небу петуха Шагала, держащего в клюве зеленую веточку. На цветные кубы, полусферы, прозрачные пирамиды и призмы Пикассо, словно мир был пропущен сквозь волшебное стекло, рассыпавшее изображение на множество изначальных составляющих. Картины были первоклассны, стоили несметных денег. Парижское изгнание, в которое удалился Граммофончик после того, как его обвинили в расхищении государственной казны, сделало его утонченным коллекционером.
– А это величайшие люди двадцатого века, с кем мне довелось дружить, преображать мир, делать историю.
Он повел бледной усталой кистью в сторону ампирного столика, на котором в строгих рамках стояли фотографии, запечатлевшие Граммофончика в обществе известнейших персон. Академик Сахаров и Граммофончик. Горбачев и Граммофончик. Маргарет Тэтчер и Граммофончик. Президент Буш и неизменный Граммофончик. Наследник российского престола и все тот же обаятельный, сдержанно-приветливый Граммофончик, усвоивший себе одно и то же выражение – душевной близости к стоящей подле него знаменитости, так что возникало ощущение, что ни одно серьезное мировое событие, ни один из мировых лидеров не обходились без присутствия и дружеского участия Граммофончика.
– А это, вы можете улыбнуться, маленький музей русской демократической революции, в которой мне довелось принять посильное участие. – Он указал на застекленную полку, где были разложены странные предметы. – Моя фетровая шляпа, в которой попал под дождь в Тбилиси, когда расследовал зверства военных, порубивших саперными лопатками грузинских детей и женщин... Мои разбитые очки, которые я уронил от волнения, когда на съезде народных депутатов требовал ареста ГКЧП... Ручка «Паркер», которой я подписал указ о возвращении моему любимому городу имени Санкт-Петербург... Замшевая перчатка Галины Старовойтовой, которая до сих пор чуть слышно благоухает ее духами... Католический крестик Глеба Якунина, подаренный мне нашим демократическим Аввакумом... Сухая роза из того букета, что мне преподнесли восторженные студенты Колумбийского университета...
Белосельцев видел сквозь стекло собрание вещиц, сохраняемых для потомства честолюбивым хозяином, и каждая из них была памятным знаком его, Белосельцева, несчастий, когда умерщвлялась бессильная страна и множество непрерывных казней убивало армию, партию, центры державной власти, порождая ликование губителей и горе казнимых.
– Это бесценная коллекция, – тонко польстил Астрос. – На аукционе «Сотби» за нее вы получите несметные деньги.
– Это после моей смерти, – со светлой печалью произнес Граммофончик. – Ей ведь нужно на что-нибудь жить, – указал он, понизив голос, на соседнюю комнату, где мелькала тень хозяйки.
– Ваша меланхолия разрывает мне сердце, – пылко возразил Астрос, запрещая разговоры о смерти. – Мы пришли, чтобы сказать, как вы нужны, как мы ждем вашего возвращения.
– Увы, невозможно дважды ступить в одну реку, как говаривали древние, – умудренно ответил Граммофончик, снисходительно, с высоты своего горького опыта взирая на пылкого Астроса. – Людям свойственна неблагодарность. Им свойственно забывать первопроходцев. Мы, демократы первой волны, беззаветно и жертвенно бросились на штыки КГБ, на атомные бомбы и ракеты Красной Империи, на беспощадный аппарат партийного подавления. И мы победили. Мы, рыцари свободы, романтики демократии, прогнали красного дракона. Рисковали жизнями, готовы были идти в тюрьму, не устрашились яда и пуль. Помню, как с Сахаровым мы пришли к Горбачеву, сказали ему: «Решайтесь! Либо вы войдете в историю как великий гуманист и преобразователь, либо вас бесславно погребут под обломками рухнувшего коммунизма». Мы предупреждали его о возможности путча. Он раздумывал, он мучился, он решился. Где они теперь, беззаветные герои демократической революции? Апостолы свободы? Сахаров не выдержал величайшего напряжения и был умерщвлен этим агрессивно-послушным, желавшим его смерти большинством. Галю Старовойтову жестоко убили в подъезде, ее, бескорыстную, святую, предсказавшую свою трагическую гибель. Я оклеветан, попран, мое доброе имя на устах неблагодарной толпы, которую я освободил из плена самой жестокой в мире диктатуры, вывел из тьмы на свет. Вместо нас пришли циничные люди, прикрытые тогой демократии. Дельцы, махинаторы, переодетые коммунисты, тайные фашисты. Они делают все, чтобы нас забыли, вычеркнули из учебников, стерли наши имена на скрижалях демократии. Чтобы никто не положил на нашу могилу розу признательности... – Граммофончик побледнел, прижал к сердцу руку, слушая больные перебои. В его глазах заблестели слезы, и он на время умолк, не в силах справиться с горьким волнением.
– Вы правы, – Астрос бережно коснулся его побледневшей руки, – фашисты и коммунисты, сплоченные ненавистью к нам, демократам, хотят взять реванш. Они просачиваются во власть, в губернаторы, в министры, протаптывают тропинку в Кремль. Грядет ползучий переворот, организуемый тайными агентами КГБ, внедренными во все сферы жизни. Именно оно, тайное подполье Дзержинского, возводит к вершинам власти Избранника. Вы знаете его хорошо, он вместе с вами работал. Вы дали ему прибежище, дали старт