за оставшиеся три года, – легко... 1137 дней ещё мне осталось, – это много, слишком много, и иногда мне (как на последнем свидании с матерью) кажется, что я выдержу всё это, вывезу, как перегруженная ломовая лошадь изнемогает, но как–то, через силу, всё же тащит свой воз. А иногда (регулярно) приходит простая мысль, что, может, ну его к чёрту, всё это, всю эту дурацкую неудавшуюся жизнь, весь этот лагерь, зэков, начальство, оставшиеся три года срока, и не проще ли взять да повеситься, или каким–то иным образом покончить с собой? Е. С. ругает меня за эти мысли, требует 'не сметь', а они (мысли) всё приходят и приходят, и вот теперь – отпала последняя иллюзорная надежда на какой–то выход. Стоит ли тянуть дальше на себе, как воз, эту абсолютно безвыходную теперь ситуацию ещё целых три года?..
8.2.08. 6–23
Тоска, тоска, тоска на душе... Опять подъём, опять зарядка... Я не пошёл, но – сколько их ещё будет впереди... Так уж устроен человек, что живёт он постоянным ожиданием чего–то (праздника, освобождения, отпуска, светлого будущего...). Хоть и не было сомнений, и знал всё заранее, – но, может быть, всё равно, теплилась где–то в самой глубине души искорка надежды... А теперь и её не стало, – только холод, тоска и пустота. Теперь точно знаешь, что и всю весну (лучшее время в году, – я это помню по прошлой тюремной весне), и всё будущее лето проведёшь здесь, за этими подъёмами и зарядками, и осень тоже, и следующую зиму, и ещё один новый год, и 2009–й, и 2010–й... Надежды, как у Е. С., что теперь–то уж через полгода точно освободят по УДО, у меня нет совсем. Наоборот, теперь–то ясно подтверждается моё давнее, ещё тюремное предчувствие, – что если увезут из Москвы, завезут в какой– нибудь дальний глухой лагерь, то там уж точно придётся сидеть до самого конца, там УДО не бывает... Так оно и есть, и ещё раз с грустью убеждаешься, что предчувствие обычно не обманывает и что своему внутреннему голосу надо доверять...
6–40
А всё же, как ни крути, после 8 лет путинщины и всех принятых ею законов, – террор остаётся теперь единственным выходом, единственным средством борьбы, единственной панацеей против этого очередного режима палачей. Террор, – чтобы они в барак боялись зайти на зоне, потому что знали бы, что могут живыми оттуда не выбраться; чтобы они на улице к прохожему боялись подойти, особенно поодиночке; чтобы знали, что из каждого окна каждой многоэтажки, из каждой проезжающей мимо машины может сейчас по ним грянуть автоматная очередь или залп из гранатомёта. В Дагестане все последние годы именно так менты себя и чувствуют, – и поделом! Их бьют на улицах, как крыс, и они уже толпами бегут с этой проклятой работы, в тамошнем МВД большая нехватка кадров. А русские – это народ рабов, как ещё Чернышевский 140 лет назад писал, народ жалких трусливых шакалов, и ни на что подобное не способен. Ему легче приспосабливаться, подстраиваться, вилять, лавировать, мило улыбаться начальству (палачам), стремиться как–то выжить поодиночке, затаиться, сойти за своего, за лояльного... Жалкий, мерзкий сброд подонков, воров и трусов, никак не достойный вообще называться даже народом. Нечисть, слякоть, мерзкая плесень... Среди них приходится жить, к ним приспосабливаться, с ними вместе всё терпеть, – все унижения и глумления наглой власти, все шмоны и приседания со спущенными трусами и сломанной ногой... И всё равно, вопреки этому всему, – долго ещё, видимо, будет стоять перед моими глазами и жить в мозгу воображаемая картинка с последнего (недавнего) шмона: весь белый, заснеженный двор барака, и на этой белизне, на этом девственно чистом снегу – россыпью, отдельными брызгами, ручьями, дымящимися и топящими снег – вражья, 'мусорская' кровь из их разодранных толпой в клочья тел...
10.2.2008. 8–05
После того, как Тоншаевский суд отказал мне в УДО, на это самое Тоншаево не жалко сбросить атомную бомбу. Мысль эта пришла мне в голову сегодня утром, по дороге на завтрак (только что вернулся). Все правозащитники, та же Е. С. первая, будут, конечно, возмущены таким подходом, будут категорически против даже высказывания этого вслух. Но этим, собственно, я от них и отличаюсь. За зло я считаю необходимым воздаяние, порой – и показательное, превышающее даже совершённое зло.
8–го февраля, на другой день после суда, тут, в зоне, был 'кипиш', нечто вроде небольшого бунта. Кто–то, как часто бывает, сцепился с СДиПовцами на 'нулевом посту' (ворота и будка возле бараков), кого– то не пускали, кого–то толкнули... В результате собрался народ со всех отрядов, разломал эти ворота (они погнуты и теперь не закрываются), разнёс в щепки все СДиПовские будочки по обоим 'продолам' (с 2–х сторон от бараков, за этими воротами), пытались, видимо, штурмовать и барак 2–го (СДиПовского) отряда, – там калитка к 'локалке' (забору) была примотана проволокой. Посносили и калитки, и куски заборов на других бараках (в том числе и нашу калитку), но их уже восстановили.
Как ни странно, но обошлось без карательных мер, ОМОНа, 'Тайфуна' и пр. Пока, по крайней мере, всё тихо, и очень удобно стало ходить через эти открытые ворота, не упрашивая пропустить.
Впрочем, 'это, конечно, хорошо, но мало', как говорил Шендерович. Надо сразу начинать с захвата штаба и вахты и уничтожения всех находящихся там 'сотрудников администрации'.
13.2.08. 10–20
Тоска, тоска, тоска... Как возникает боль по мере прохождения анестезии после операции, так и у меня – после бурных первых дней сейчас наступает 'отходняк' после отказа в УДО, понимание, что придётся сидеть ещё три года, до 2011, до самого конца, и деваться некуда. Хотя мать и уверяет, что Большаков из ніжегородского УФСИНа ей сказал, что с судьёй была обо мне отдельная беседа, что УФСИН хочет меня отпустить, что сам он был на 99% уверен в благополучном исходе... Но результат – налицо, и с ним не поспоришь. Есть, конечно, ещё жалкий, маленький шанс в виде кассации, которую мой адвокат будет писать непременно, да и я тоже могу, несмотря на отвращение к писанию таких бумаг и – особенно – к той власти, которой их надо подавать. Если УФСИН так уж хочет от меня избавиться – могли бы использовать свои связи и влияние в областном суде, дабы отменить решение Тоншаевского. Но всё это – конечно же, из области сказок и несбыточных фантазий...
Наступает 'отходняк' и в зоне – после 'бунта' прошлой пятницы (8 февраля) и бесшабашной вольницы выходных. Вчера с утра выродок Макаревич и какое–то ещё начальство с ним попёрлись на 12–й барак (самый блатной в зоне), оттуда вскоре 'пробили' (сообщили), что всех (не только 13–й, но и прочие, видимо) просят одеться и быть готовыми выйти на улицу. Пошли слухи о приезде ОМОНа, о том, что он уже в зоне, о том, что сейчас может быть то ли побоище с применением дубинок, то ли большой шмон (часто применяемый всей этой мразью в погонах в качестве наказания. И то сказать: ведь избивать людей дубинками через 4 дня после событий, когда в лагере уже давно царит полное спокойствие, – это 'беспредел' и скандал, на который разумные люди вряд ли пойдут; а вот шмон – это вполне законное у них 'режимное мероприятие', которое можно устраивать 'по усмотрению администрации' хоть каждый день по 2 раза. И придраться вроде бы не к чему, – полномочия начальства не превышены, – и жизнь людям этими шмонами, после которых всё приходится часами убирать и складывать, можно превратить в такой ад, что мало не покажется никому...). Но ни того, ни другого не произошло; зато ближе к обеду пошли слухи, что приехала какая–то 'комиссия по режиму' (а другие говорили, что 'по правам человека'), так что надо, как всегда, 'лишние вещи (“сидора”) убирать в каптёрку'. Убирать я ничего не стал, только снял с крючка на торце шконки, выходящем в проход, свои 2 телогрейки и 'лепень' (робу), положил на шконку. Как раз в это время я был безумно занят: нашёл–таки наконец, идиот этакий, письма от Эделева, вложенные адвокатом в ту же тетрадку, что и поздравительные открытки, и переданную мне накануне суда на нашей встрече в кабинете Русинова. Тогда, в тот вечер, я никаких писем там не обнаружил, только чистые открытки (от Е. С. по моей просьбе); потом хотел проверить ещё разок – так не мог уже найти и саму тетрадь, забыл, куда её сунул. Склероз, увы... А вчера, после обеда, вдруг неожиданно в большом пакете с тетрадями и письмами, лежащем у меня в изголовье под матрасом, нашёл и эту тетрадь, а потом вдруг в ней, совершенно неожиданно, – эделевские письма!.. Так что в ожидании комиссии я был полностью поглощён срочным писанием на них ответа, дабы завтра же (т. е. сегодня) его отправить. А комиссия, как я в душе и ожидал, к нам в барак даже не зашла...
20–50
'Простить – значит наплевать, а я способна плюнуть в любую рожу', – говорит Марина Зотова в горьковском 'Самгине'. Действительно, плюнуть бы в рожу, от всей души, – и не только всей этой здешней сволочи, и блатным, и 'мусорам', и всему прочему 'начальству', а – вообще ВСЕМ, всему человечеству! Смачно, с удовольствием, от души, – плюнуть бы им всем в харю и всех послать на ...!
Но уж этих–то, местных, всю эту сволочь – и тех, и других, – пренепременно! Сегодня вечером опять началось: завтра, оказывается, приезжает генерал (говорят, начальник областного УФСИНа), поэтому –