родину перепропагандированный Йович, как и многие другие, обзаведшиеся в СССР семьями, отказался. И был скопом с другими отказниками приговорен заочно к смертной казни. Суровое наказание он без потери для здоровья пережил и спустя много-много лет все же уехал с Ивкой в Югославию.
В 1963 году во исполнение решения Фрунзенского районного народного суда (как впоследствии оказалось, самого справедливого суда в мире — он оправдал меня по уголовному делу в 1986 году) я был из дома выселен на все четыре стороны без прописки. Никто из старших соседей за меня не вступился, более того, на всякий случай написали донос в духе своей эпохи в партком университета, а младшие были бессильны. Я обиделся на свою по-настоящему историческую родину и с тех пор ни разу на нее не возвращался.
Однажды, несколько лет назад, будучи в гостях на пятом этаже сопредельного дома, я вышел на балкон покурить и с высоты воробьиного полета увидел панораму двора моего счастливого детства. И — о, ужас! — вместо необозримых когда-то просторов передо мной предстал узкий безлюдный колодец с заасфальтированным дном без глубоких ям-окопов наших игр в войну, без полуразвалившихся деревянных сараев-катакомб наших пряток, без волейбольной площадки нашего футбола!
Хоть и тускнеет с годами наше зрение, обращенное в прошлое, дело не в этом. Просто старая истина гласит: в одну реку нельзя войти дважды. Особенно если это — река времени.
САШКА
Когда мой гениальный брат Юра наконец-то сделал окончательный матримониальный выбор, его избранницей оказалась юная учительница музыки Беба Гренадер.
Гренадер — это не прозвище (Беба по меркам пятидесятых годов могла бы числиться в миниатюрных), а далеко не случайная фамилия ее двухметрового папаши Самуила Менахемовича, начальника отдела труда и зарплаты станкостроительного завода и, по совместительству, старосты саратовской синагоги. Папаша Гренадер не курил, не пил и вел талмудово-показательный образ жизни.
Большим позором этого большого человека была старшая дочь — восточная красавица Лия, в юности сбежавшая из дома с цыганским табором и вернувшаяся в семью с русским мужем Сашкой Маштаковым — бабником, художником и пьяницей, что для ортодоксального Гренадера было во сто крат хуже табора.
Сашке было лет тридцать пять. Он прошел огни и воды Отечественной войны и после всего этого с воодушевлением откликался на зов всех труб мирного времени. Прохожим, шедшим по улице навстречу улыбчивому Сашке, он казался неуловимо знакомым. Это было неудивительно: если его густые русые волосы не стричь месяца два, это был бы вылитый киноактер Жан Маре из трофейного фильма «Рюи Блаз» (ну, может быть, на голову пониже). В саратовской богеме, из которой Сашка не вылезал как с женой, так и без нее, так его и звали: Сашка-Маре, уменьшительно — Самара.
Я уже пару лет как выполнял у старшего брата обязанности «разводящего» не в том блатном смысле, которое имеет это слово сейчас, а в прямом — бракоразводящем. Мой гениальный брат всем девушкам, с которыми у него были «отношения», предлагал жениться. И когда наша мама в отчаянии заламывала руки и говорила со слезами: «Вова, твой брат опять сошел с ума, ты же видишь, что Лида (Оля, Стелла и т. д.) — шлюха!» — я не без половозрелого интереса шел разводить брата с очередной невестой при молчаливом непротивлении жениха. Поэтому с девушками Юры я традиционно и ненадолго знакомился почти одновременно с женихом.
Аналогичный случай и свел меня последовательно с Бебой, Лией и Самарой еще до неожиданного подписания брато-бебского брачного контракта.
Сашке, старше меня на целое (и непростое!) поколение, я, веселый и смазливый, уже потихонечку пьющий и совершенно не пьянеющий (до поры до времени, а казалось — навсегда!), страшно понравился. Что касается взаимного чувства, то разве могло быть иначе? На вид мне было значительно больше, чем шестнадцать, а Сашке значительно меньше своих лет, так что в компании мы легко выдавали себя почти за ровесников, а молотить языком, веселя публику, я научился давно — от гениальных приятелей гениального брата.
До дружбы с Самарой я никогда не ходил в рестораны — и по возрасту, и, конечно, по отсутствию денег. Сашка, профессиональный художник-халтурщик, денег никогда не считал, даже когда их у него вовсе не было. В питейно-развлекательных заведениях его знали, любили, верили в долг, и это отношение вскоре распространилось и на меня. Кроме того, Сашка привлекал меня оплачиваемым подмалевщиком на все мыслимые халтуры, и я прилично наштыркался оформлять при помощи эпидиаскопа Новые годы, Первые мая и Седьмые ноября. Вы понимаете, когда у школьника девятого-десятого класса в кармане честно заработанные деньги, которые он может потратить на ресторан или на все, что угодно, какие песни поет его не по годам окрепшая душа?
Итак, шла стремительная подготовка к свадьбе, которую решено было играть на поле невесты. У Гренадеров был свой собственный дом, маленький, но явно больше двух наших комнат в коммуналке. О снятии ресторана или столовой перед кошерноедом Гренадером никто и не заикался. Мне было поручено достать два ящика нарзана.
Где родина нарзана? Конечно же, в одноименном магазине, расположенном на саратовском Бродвее — Кировском проспекте. Туда я и отправился перед закрытием, чтобы заговорить продавщицу, неограниченные возможности которой я предварительно оценил через витрину с улицы. Соблазнение прошло на редкость удачно, через пять минут мы были на «ты», и моложавая хохотушка Катя отвела меня в бендежку, где я и переложил в свои авоськи прямо из пыльных ящиков сорок бутылок нарзана по двадцать две копейки за штуку без переплаты под туманные обещания интимной встречи под сенью ночи.
Свадьба, как и положено, началась первым тостом не пьющего даже по этому случаю папаши Гренадера. Сашка на его глазах откупорил бутылку моего нарзана, налил полный бокал и передал тестю. Гренадер произнес подобающую речь и залпом осушил водичку.
Что было дальше? Дальше Самуил так запророчил по-еврейски, что у русскоговорящей публики не возникло никаких сомнений: свято верующий грязно матерится. Затем он двумя руками взял Самару за ворот и по-богатырски выкинул его из-за стола.
— Самуил Менахемович! Папа! За что?! — возопил впервые ни в чем не повинный Сашка.
— Ты подло подлил мне водку, мерзавец! Вон из моего дома, паршивый гой!
В мгновение я схватил початую бутылку, плеснул в свой стакан и глотнул. Нарзан оказался чистой водкой!
Я вылез из-за стола, прибежал на кухню к униженному и оскорбленному Самаре, вытащил из ведра со снегом еще один нарзан и, уже понимая, что в Катиной бендежке произошло чье-то случайное вмешательство в чужое воровство, разлил бутылку в два стакана.
— Выпей подарочного нарзанчика, Самара, и успокойся.
Сашка отпил и остекленел.
— Вова! Это же «Московская особая»! Черт побери, и сколько же ты ее притащил?
— Два ящика, Сашенька, по двадцать две копейки за поллитра, — потупив счастливый взор удачливого охотника, сказал я.
— Ну, и хрен с ним, расистом, — намекая на тестево антирусское оскорбление, сказал Самара, — с таким запасом у нас с тобой вся жизнь впереди!
Это было правдой. Как я уже говорил, почувствовать себя настоящим мужчиной давали не только деньги в кармане, но и статус завсегдатая в местах, которые моя добропорядочная мама иначе как злачными не называла. Мама с утра до ночи работала в конструкторском бюро оборонного завода и даже брала работу на дом. Дома у стены всегда стояла большая чертежная доска с кульманом, зачастую имевшая и другое применение: когда приезжали с ночевкой иногородние родственники, чертежную доску клали на ванну в огромной коммунальной ванной комнате, на нее стелили матрас, и получалось замечательное спальное место для меня, только там и имевшего возможность спать отдельно. И у добропорядочной мамы было свое мнение о Сашке. Она страшно боялась, что этот разгильдяй и наверняка бывший дезертир, находящийся в розыске под чужой фамилией, когда-нибудь затащит меня в кабак и научит пить, курить и