воровать!
Ах, мама-мама, как ты была близка к истине: я уже тогда не хотел стать ни инженером-конструктором, ни физиком-ядерщиком, ни даже простым советским человеком!
Балкон нашей квартиры, расположенной на втором этаже большого дома, выходил в огромный темный двор, где до позднего вечера на лавках лузгали семечки и распивали всякую дрянь и взрослые, и подростки, и блатные парни нашего двора. Блатные жили своей жизнью, «с фраерами не канали», но обеспечивали одним своим присутствием полную безопасность всей мишпохе.
В духе времени мама выходила после наступления темноты на этот балкон и производила контрольный выкрик:
— Вова, ты здесь?
— Здесь, мама, — откликался я.
— Уже поздно, пора домой! И так до победного конца.
Прямо на этот балкон выходило боковое окно бывшей бильярдной ресторана второй категории «Европа», через пятиметровый дворовый проход, и именно у этого окна был МОЙ столик. Мы с Сашкой облюбовали его сразу, а после первого представления, которое я дал, столик освобождался для нас незамедлительно после прихода в «Европу» в любое время.
Представьте себе душный темный летний вечер, все окна кабака открыты, слепой аккордеонист Валька задушевно поет «Танго дер нахт, о синьорина», и вдруг слышится громкое:
— Вова, ты здесь? Я кричу в окно:
— Здесь, мама!
— Уже поздно, пора домой!
И тишина, взрываемая диким хохотом полупьяной бильярдной. Я чопорно раскланиваюсь. Валька играет туш.
Если ты хочешь избавиться от порока, испей его полной чашей до отвращения.
Я уже учился в университете, шла летняя сессия, и со своим закадычным дружком Дядей-Вадей мы готовились к экзамену с ночи до утра у меня дома. В девять пришел Сашка с балеткой (так назывался маленький спортивный чемоданчик, преобразованный временем в кейс), полностью забитой дешевым румынским шампанским «Царея» (три рубля за литр), а именно тремя баллонами.
Под плитку шоколада мы честно «позавтракали», и Самара равноправно сбегал в магазин за ленчем. Второй завтрак перешел в третий, четвертый, пятый, шестой. Утилизировав шесть балеток, три товарища пошли подышать свежим воздухом. Жаркое солнышко так подогрело содержимое наших желудков, что нас начало пучить, как воду от карбида кальция. Сначала мы дружно расстегнули ремни, потом ширинки — и все равно нас продолжало раздувать, как стратостат Усыскина. Веселье сменилось ужасом от аналогии с гибелью героя-комсомольца: если мы не взлетим за облака, то наверняка лопнем!
И мы кинулись в первую попавшуюся поликлинику. Медперсонал, наблюдавший столь необычное физическое явление, покатился со смеху. Но скорую бесплатную помощь оказал: каждый получил по горсти таблеток активированного угля. С рыганьем пучина отступила!
Не знаю, какие выводы из этого порока сделал ныне всемирно известный ученый Дядя-Вадя, но вот уже пятьдесят лет я в рот не беру шампанского. С водки такого не бывает!
В день когда сняли Хрущева, я вылетал в Москву по студенческому билету — восемь рублей в один конец и двадцать пять — на расходы. На подходе к кассе я увидел, как из внутренних помещений вытаскивают пять портретов бывшего дорогого Никиты Сергеевича.
Портреты в золоченых рамах, писанные маслом.
— Куда тащим, ребята? — поинтересовался я.
— А на склад, куда он уже на хер нужен! — сказали пьяные ребята. И тут я понял, что могу отплатить Самаре равноценным добром.
— Ребята, продайте мне Хруща! — предложил я как бы нехотя.
— Вождь, даже бывший, хорошей копейки стоит! — вступили в торг ребята.
— Пузырь за физию, — твердо заявил я цену.
За двадцать рублей я через минуту приобрел всю коллекцию. И, позабыв про Москву, на такси привез пыльные опальные парсуны в мастерскую к Сашке.
— Самара, мы — миллионщики! Ты просто об этом не знаешь, — сказал я и залился радостным смехом.
Сашка посмотрел на меня как на идиота. Я продолжил свой высокопарный спич:
— Маэстро, рад представиться, ваш импресарио и благодетель!
Сашка смотрел на меня уже как на клинического идиота.
— Александр, вы гений эпохи возрождения эпидиаскопа! Но только мать родная — советская власть — самим своим бессмысленным существованием духовно и материально обогащает талант. Все лики вождей проходят цензуру — посмотри, пожалуйста, на жирные гербовые печати на задниках шедевров, изваянных суперхалтурщиками со спецразрешениями. Нет с нами глупого Никиты, но есть чудесные болванки под образы вечно не снимаемых вождей пролетариата — Ленина, Маркса, Энгельса. Ты замазываешь позорную звезду Героя на пиджаке героя реабилитации и кукурузы. В творческом порыве подрисовываешь маслом усы и бороды соответствующего фасона. И через час работы получаешь уже утвержденные цензурой портреты усопших вождей революции, свежие лики которых скроют на линялых обоях пятна, оставшиеся от портретов Хруща. Дай мне рублей двести, и я завалю тебя творчеством. А потом поделим приваловские миллионы пополам. Я тоже хочу стать миллионером!
И мы ими стали! Конечно, ненадолго — Самарина школа не позволяла копить богатства.
Постоянным напарником Сашки по «малярии» в подсобке кинотеатра «Победа» был седой и лохматый первородный диссидент-романтик Борис Яковлевич Ямпольский. Гордец принципиально не брал денег от строя, упекшего его в тридцать восьмом на восемнадцать лет лагерей ни за что ни про что с первого курса филфака, и жил только на приработки, не вносимые в платежную ведомость. Этакий «политвор в законе». Привлечение за тунеядство ему не грозило: Ямпольский был полностью реабилитирован, и отбытого срока ему хватило бы на совершение и более тяжких преступлений.
По зэковской закалке он ничего не заносил на бумагу, но помнил наизусть ВСЕ! Когда Борис Яковлевич стал хорошим русским антисоветским писателем, я всерьез подозревал, что свои тексты он кому-то надиктовал, но точно не записывал. Экс-зэк непрерывно курил вонючие папиросы «Беломор», водку с нами не пил. Но просиживал на общих застольях допоздна, участвуя в разговорах неисчислимыми лагерными историями про чекистов и троцкистов, которые по промежуточным итогам классовой борьбы голодали на одном лесоповале. Чем учил меня на сих примерах естественным основам антисоветизма. Потом я их увидел в напечатанной форме. У Варлама Шаламова: «Не верь, не бойся, не проси!»
Однако лично Борису Яковлевичу я верил — и не просил, и не боялся, согласно его завету, в последующей жизни.
Сашка никогда не рассказывал о войне. На все мои вопросы он отсмеивался:
— Мемуары пишут коменданты и интенданты, им было на что посмотреть. А что я — сплю и воюю, воюю и сплю, и так все мемуары — одно и то же. Скукота.
Мне было это странно и даже подозрительно. Сашка был хорошим рассказчиком всякого рода анекдотов и случаев из своей развеселой жизни. Неужто права мама-уберегательница? Ясность внес ряд последующих обстоятельств.
Сашкина жена, восточная красавица и шалава Лия, была концертмейстером в государственной консерватории, поэтому классическую музыку Самара ненавидел. Но знал наизусть тогда еще полуподпольного Булата Окуджаву и, напевая: «Девочка плачет — шарик улетел, ее утешают — а шарик летит», — даже пускал слезу.
Когда в самом начале шестидесятых с выездной редколлегией журнала «Юность» в наш город приехал сам Булат молодой, я впервые увидел и услышал его на концерте в студенческом клубе культуры. Уже знаменитый бард понравился мне всем — поджарый, коротко стриженный брюнет. Залысины только подчеркивали его природную высоколобость.
Поздно ночью после концерта мне позвонил Сашка:
— Вовка, помоги мне из одного места выбраться, рядом с тобой, а то я забурел!
Через десять минут я был в прокуренном до тумана номере гостиницы «Волга», где обнаружил