влюбленную парочку — Сашку и Булата. Помятые голубки не пели песен и не читали стихов. А, слюняво обнимаясь на диване перед журнальным столиком, заваленным порожней тарой, утирали по-детски сопли, называли друг друга Булатиком и Талисманчиком и, не чокаясь, пили водку.

Это были не какие-нибудь друзья-однополчане, а родные братья по оружию, которых развело на двадцать лет только тяжелое ранение Булата. Так что музыкальные пристрастия Самары имели еще и глубоко личные исторические корни.

Году в семидесятом, уже после того, как Сашка ушел из семьи и запил капитально, он ломает в автотранспортном происшествии правую руку, и ломает ее серьезно. Срастается она долго и неправильно, работать как художник левой он не может, сидит на страшной и непривычной для него мели и куда-то пропадает почти на полгода. Вдруг мне звонит наш общий знакомец и кричит отчаянно в трубку:

— Вовка, нашелся Самара, он в тюрьме за хищение, в понедельник — суд!

До понедельника меня к Сашке не пустили, и увидел я его только на скамье подсудимых. Он исхудал донельзя, лицо его как бы ссохлось, но зубы сверкали улыбкой — он все равно был Жаном Маре.

Криминальная фабула была простейшей. Друзья, видя, как всерьез бедствует Сашка, человек одной- единственной мирной профессии, устроили его на синекуру — вроде бы экспедитором на какой-то мясокомбинат. Обвинялся Самара в похищении то ли вагона бараньих полутушек, то ли полувагона бараньих тушек, которые, впрочем, найдены не были.

Показания Сашки на суде не отличались от данных на предварительном следствии: запил — может, украл, может, нет, не помню. Ни свидетелей, ни подельников на процессе не было. А был ворох каких-то бумаг, из которых будто и следовал факт хищения в особо крупном размере, за что прокурор потребовал по минимуму — двенадцать лет строгого режима по расстрельной статье.

Но тут появился в какой-то гоголевской шинели адвокат, который по существу уголовного дела ничего не сказал, а вынул горсть медалей и орденских книжек. Он отобрал из этой кучи три, положил их в рядок на свой портфельчик и показал судьям. Это были солдатские ордена Славы. Самара, по-старорежимному, был полным георгиевским кавалером! Официально этот набор равнялся Герою Советского Союза.

Суд удалился на совещание, и Сашку, на всякий случай, амнистировали по случаю двадцатипятилетия Победы.

Из зала суда мы пошли в «Европу», сели за мой столик, заказали водку и закуску, и Сашка сказал «за войну»:

— Я воевал в батальонной разведке, ходил к немцам за «языками», не пил и не курил все эти годы, потому что я из семьи кержаков-староверов. Первый раз, не поверишь, выпил в день победы! Ни разу не был ранен, получил за это от ребят кличку «Талисман». И знаешь, чему я от «языков» научился? Держать язык за зубами! А то бы я, Вовка, до суда и не дожил.

Я все понял и заказал еще бутылку водки: плачет старуха — а шарик улетел!

ПОЕХАЛИ!

Никакого бунта не было. Просто вырвались на волю обильные прыщи на румяных юношеских лицах. Скоропалительный уход из «лучшей в городе» школы № 19 двух пятнадцатилетних мальчиков и их пассий- близнецов из параллельного класса в обыкновенную среднюю школу № 18 имел вескую даже для родителей причину: оттепельные реформаторы образования в порядке эксперимента перевели покинутый источник знаний на одиннадцатилетнее обучение. У нас одним махом крали целый год послешкольной свободы! Вслед за нами, каждый по своим причинам, в добровольную эмиграцию отправились еще семеро смелых, так что 9-й «Б» наполовину стал «девятнашкиным».

Состав принимающей половины, как и в политике, резко отличался от эмигрантской. Это были пролетарские троечники. А мы, почти все, — отличники или хорошисты интеллигентского происхождения. Мятущемуся рабочему классу был нужен «черный вождь из Трира» — и я, здоровый, наглый и полуобразованный, хоть и поднахватавшийся ветвистых верхушек, стал им через неделю при взаимном непротивлении сторон. Началась новая вольная жизнь, не похожая на старую и строгую гимназическую.

В десятилетках тоже не обошлось без оттепельного реформаторства, и для восстановления упадка сил законченных бездельников-школяров после третьего урока была введена супербольшая перемена в тридцать минут.

Странным образом ее начало совпало со временем открытия антиалкогольной новинки — расположенного в трех минутах бега трусцой «Кафе-автомата», чуда торговой техники. В кассе заведения продавались по двадцать копеек штука металлические жетоны без какой-либо защиты (пьяницы-умельцы через неделю штамповали их десятками со скидкой до пятидесяти процентов) на разные по цвету, но одинаковые по крепости суррогаты — «Портвейн», «Белое крепкое», «Красное десертное» и т. п. Жетон бросался в прорезь автомата, из которого выливалась в граненый стакан объявленная на приклеенной бумажке жидкость.

Оперуполномоченный нами меркурий за пятнадцать минут до звонка с третьего урока жалко морщил лицо, поднимал руку и, держась второй за причинное место, просился выйти в туалет. После чего бежал в «Автомат», занимал очередь перед его открытием, первым покупал жетоны и раздавал их подошедшим вразвалку товарищам. За двадцать минут из перемены, в зависимости от общественных средств, мы выпивали по стакану или больше головоломной бурды и шли продолжать среднее образование. Хорошо, что школьникам не платили стипендию, а суммы, выдаваемые нам родителями на завтраки, были незначительными. А то за два года непрерывного виночерпия к выпускному балу спились бы не двое, а гораздо больше.

С Петей Колесниковым, предполагаемым моим свояком по сестрам-близняшкам, мы к тому же расслаблялись культурно. Петенька, высокий русый красавец в золотых очках, числился в секретарях комсомольской организации школы и одновременно был вице-губернатором Острова сокровищ. Несметные богатства размещались в двух огромных сундуках с добром, вывезенным его отцом, инженером с хорошим художественным вкусом, из полукапиталистического рыночного Шанхая, где он несколько лет командировочно что-то налаживал и возводил. Деревянные будды и японские рисунки на шелке дарились нами на дни рождения девушкам, а импортные пластинки с модными фокстротами иногда продавались Петей собирателям рентгеномузыки за небольшие деньги. Я же был материально обеспечен халтурой под руководством свойственника — художника-оформителя Самары. То есть независимо друг от друга оба были «при капусте».

Так вот, сидим мы однажды во внеурочное время на втором этаже ресторана второй категории «Европа» за дальним угловым столиком — я лицом к входной двери, а Петя лицом ко мне. Пьем пиво с раками, холодная бутылка водки ждет подачи поджарки, разговоры разговариваем. Вдруг вижу, как в зал резкими нетрезвыми шагами входит директор нашей школы Мосол и бухается, не замечая подведомственных, за соседний столик спиной к спине Петеньки.

— Атас, Петя, сзади Мосол! — не вполне предполагая последствия, прошептал я другу, пряча под стол водку.

— Где? — сказал Петя и расслабленным локтем, лежащим на спинке стула ровно на уровне Мо- солового уха, в резком повороте в это самое ухо и заехал.

— Ты что делаешь, блядь, трататата-тратата? — обернувшись, совершенно справедливо заорал директор, но тут же узнал нас с Петенькой и, как настоящий Ян Амос Каменский, педагогично покинул конфликтное место.

— Ну, и что теперь будет? — спросил я Петю, доставая из-под стола потеплевшую бутылку.

— Да ничего, — сказал мудрый комсомолец. — Нечего в рабочее время ему пьяным по кабакам ходить. А нам можно — мы-то после уроков!

12 апреля 1961 года не отличалось от других весенних дней. Разве что в этот день литераторшей Чижевской было назначено классное сочинение с темами, которые, по ее предположению, наиболее вероятны на выпускных экзаменах. С Чижевской я весело боролся уже два года. Причиной тому было то, что Нина Михайловна представляла собой традиционный образец учителя литературы высокого советского

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату