А о таком ли я мечтал? Я и не мечтал, что журнал “Знамя” будет когда-то интересоваться моим мнением.

Николай Богомолов

Мне кажется, что первый вопрос имеет два измерения. Его, наверное, стоило бы разделить на то, как живется мне лично, и как живется обществу, насколько я его могу представить.

Булат Окуджава любил повторять: “Я счастливый человек: делаю то, что нравится, да еще и деньги за это платят”. То, что случилось около двадцати лет назад, сделало таким же счастливым меня. Хорошо помню, как в те годы наша кафедра писала коллективное пособие по современной литературе, где мне выпало на долю писать главу о поэзии. Первый вариант пришел из издательства со многими замечаниями, среди которых было настоятельное требование написать о стихах, посвященных рабочему классу. И все понимавший А.Г. Бочаров, тогда заведовавший нашей кафедрой, видя мое замешательство, сказал приблизительно так: “Смотрите, вы можете, конечно, отказаться, но имейте в виду, что так до старости и будете перебиваться рецензиями”. Действительно, до 1987 года мне ни разу не удавалось напечататься более трех раз за год. С 1987-го — ни разу не было меньше десяти публикаций. Возможность делать то, что нравится, — великая вещь, за которую не жалко отдать очень многое. Во-вторых, я сумел очень многое увидеть, ранее совсем невозможное. Уффици, Лувр, Метрополитен, собранный со всего мира Тулуз-Лотрек в Гран Палэ, венский Музей истории искусств, мюнхенская Старая пинакотека, музей Ван-Гога в Амстердаме… После этого понимаешь, что живопись можно смотреть только в оригинале, никогда никакие альбомы этого не заменят. Да просто возможность проехаться по венецианским каналам, посидеть на Вогезской площади, увидеть вечерний Таймс-сквер, войти в Храм Гроба Господня или мечеть Аль-Акса, погулять по переулкам римского Трастевере — первые сорок лет жизни о таком даже мечтать было бессмысленно. Перемены середины восьмидесятых открыли целый мир, причем не только географический, но и мир культуры, мир других людей, с которыми знакомишься в путешествиях.

Но я прекрасно понимаю, что очень для многих жизнь стала труднее, причем среди этих многих — и близкие люди. Смена социальных приоритетов едва ли не сильнее всего ударила по ученым и преподавателям, библиотекарям и музейщикам, врачам и пенсионерам, студентам и редакторам. Да что там: в начале девяностых мы сами благословляли немецкую гуманитарную помощь, которую дети получали в школе. Вроде бы резонные слова о благословенной свободе самому зарабатывать деньги начинали вызывать сомнение, когда в поезде “Варшава—Москва” успешная торговка рассказывала, как она была врачом-гинекологом. Воспоминания о тринадцатирублевой советской пенсии, которую всей жизнью нарабатывали себе колхозницы (и еще радовались — до какого-то времени пенсий у них просто не было), не очень помогали, когда речь заходила о нищенской современной. Унизительные советские больницы оказывались недостижимым благом для лишаемых бесплатной медицины. Такое можно перечислять долго, и я не склонен закрывать на него глаза. Относительное собственное благополучие не уничтожает несправедливости.

Ответ на второй вопрос непрост. Вспомнить, о чем мы тогда мечтали, почти невозможно. Вспоминается чаще всего что-нибудь смешное, вроде истории о том, как мама одного из друзей перед отпуском цен мечтала пойти в магазин и за любые деньги купить новые (прежние были съедены собакой) домашние тапочки и двести грамм сыру. Не буду вспоминать бытовое и политическое, скажу лишь о том, что относится к области моего ведения, то есть о культуре.

В значительной доле — да, совпадает. Мы имеем возможность читать, смотреть и слушать все без ограничений. Не показывают по телевизору — есть Интернет. Мы можем ездить куда угодно. Мы можем говорить что угодно, снимать какие угодно фильмы, ставить любые спектакли. Никого не уволят с работы за крещение или обрезание, — ну и так далее. Основные демократические свободы в нашем обществе работают, работают и культурные механизмы.

Другое дело, что произошла их перестройка, о которой тогда мы не подозревали. Кажется, даже самые прозорливые из гуманитариев полагали, что стоит объявить об освобождении от советской гнуси, как все бросятся читать Платонова и Набокова, смотреть Германа (старшего) и Тарковского, слушать Окуджаву и Гребенщикова. Вместо этого стали читать Лукьяненко и Бушкова, смотреть “Бумер” и “Бригаду”, слушать Шнурова и прочий шансон. Мало того, с восторгом оказались востребованы Анатолий Иванов и Проханов, “Кубанские казаки” и “17 мгновений весны”, Кобзон и Александров-Михалков. После недолгого взлета тиражей на грани закрытия находятся толстые и специализированные журналы. Как бы ни были они интересны, выписывают и покупают их немногие. И то сказать: за последний купленный номер “Вопросов литературы” я заплатил 135 рублей — цену килограмма вареной колбасы или бутылки приличной водки, то есть по ценам советского времени порядка трех рублей вместо шестидесяти копеек. Ожидавшееся разнообразие книг нивелируется малыми тиражами и плохой раскупаемостью. Практически исчезла критика, а следовательно, оказались размыты критерии качества и достоверности — и добро бы только литературы: безумная популярность заведомых фальшивок и абсурдных теорий вроде “Влесовой книги”, “Протоколов сионских мудрецов” и “новой хронологии” свидетельствует о том, что и с историей дело неладно.

Одним словом, главной из неприятных неожиданностей наступившего времени для меня стало то, что тонкий слой культуры, казалось бы, наросший в советском обществе за тридцать лет послесталинского времени, оказался во многом размытым (а значит, и был иллюзорным).

Значит ли это, что надо сдаваться?

Семен Файбисович

20 лет назад меня еще не было в литературе. Соответственно, не было никаких мечтаний о конкретно ее (в ней) свободе. Как, впрочем, и о свободе (в) живописи, в которой я тогда был, поскольку лично для меня свобода — это — нисколько не преувеличиваю, лишь прошу прощения за банальность — воздух творчества. Иначе говоря, субстанция, без которой в принципе невозможна жизнь — неважно, в литературе, архитектуре, арте или еще чем. Поэтому я ушел из советской архитектуры, поэтому оказался в художественном андеграунде, где и во времена застоя был абсолютно свободен: делал ровно что и как хочу. Как и в прозе, которую начал писать в конце 80-х, и в эссеистике-публицистике, в которую ударился в начале 90-х. И посейчас так себя веду во всех своих занятиях. То есть в смысле свободы самовыражения никаких ее алканий и никаких эволюций, а посему нечего не с чем сравнивать. Другое дело, есть проблема востребованности “свободного художника”, которая, соотнося его свободу с окружающей, в некотором роде выступает лакмусовой бумажкой наличия-отсутствия (дефицита) последней. Конечно, эта проблема — еще проблема соотнесения разных свобод: “личных” свобод писателя, издателя, читателя, критика; “общих” свобод слова, печати, совести, политических и т.д. Тем не менее можно попробовать поговорить о свободе в этом ключе: соотнося то есть константу внутренней свободы автора и его соответствующий “духовный опыт” — соотнося эту реальность с состояниями и эволюциями внешней по отношению к автору свободы в реальности, его окружающей.

Гласность — еще не свобода, а то, что мы имеем сейчас, как это ни называй, — уже не свобода. Не суть важно, какое из этих состояний в тех или иных проявлениях в те или иные моменты ближе к свободе: их основное и принципиальное различие — в диаметральной направленности векторов. Одно, когда стали возникать оазисы свободы, обещавшие превратить всю советскую пустыню в цветущий сад (ну, или ее очаги были возжены, быстро распространившие по поверхности одной шестой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату