четырех лет, например. Но особенно это присутствие свободы восхищает во взрослом, потому что это почти чудо. Прежде всего, я нахожу присутствие свободы в искусстве. Знак состоявшейся свободы — красота, потому что несвободной красоты не бывает. Где примешано рабство, корысть, страх, там красоты не образуется. Когда в действительности переживаешь, как вы сказали, событие свободы, то это прежде всего свобода от страха. Нечего бояться и не о чем заботиться. Нечего скрывать и нечего выказывать. “Тишина свободы”, по слову Марии Петровых:

Не шум дежурной оды,

Газетной болтовни,

Лишь тишина свободы

Прославит наши дни.

Однажды во Франции я участвовала в публичной беседе, в связи с выходом французского перевода моей прозы, “Путешествие в Тарту”. Ведущая беседу — во Франции есть замечательные журналисты по культуре, которые заставляют своего собеседника думать и говорить вещи, новые для него самого, — вот такая тележурналистка попросила меня прокомментировать один совсем неприметный абзац из этой прозы. Это замечание a propos в связи со странным свойством Пушкина оставлять вещи незаконченными — иногда не подобрав одного-единственного слова и оставив пробел на его месте. “Вот что в конце концов я назову свободой: возможность предпочесть чистоту всему прочему. Не поставить никакого эпитета, если единственно правильный не приходит на ум”.

И моя собеседница проницательно спросила: “Не затронута ли здесь главная для вас тема?” И благодаря ее вопросу, я поняла, что, вероятно, именно так и есть. Что, вероятно, главная тема всего, что я делаю — и в прозе, и в стихах, и даже в филологических работах, — это, скорее всего, свобода. Свобода именно в том смысле, как описано выше. Возможность предпочесть чистоту. Имеется в виду при этом не “сохранение” чистоты, а ее приобретение.

По моим наблюдениям, свобода делать хорошее в нашем мире (я имею в виду не постсоветский, а вообще наш мир) затруднена гораздо больше, чем свобода делать плохое. И только духовное основание может дать тебе возможность осмелиться быть свободным в этом смысле. Не боясь нарушить приличия (так не принято!), быть неправильно понятым, смешным, кого-то задеть.

Я не думаю, что эта привязанность к свободе — какое-то мое особое персональное свойство. Это общая традиция нашей поэзии — от Пушкина, прежде всего. Но не только. И связанная не только с его “тайной свободой”, которую так часто поминают и, как правило, неверно понимают: слово “тайный” в его языке значит не “потаенный”, “секретный”, а как в церковнославянском — “таинственный” (Музу он называет “девой тайной”). У Пушкина есть стихи об обычае отпускать птицу на Благовещенье — с удивительной “моралью”, самой своеобразной теодицеей, какую я встречала:

Я стал доступен утешенью;

За что на Бога мне роптать,

Когда хоть одному творенью

Я мог свободу даровать!

Творческое задание и мыслительное задание исполняются тогда, когда это дарует человеку свободу. И возможность даровать свободу — конечно, сама по себе дар. Может, кто и хотел бы “отпустить на волю свои крепостные вымыслы” (опять из Пушкина) — да попробуй это сделай. Пушкинская тема свободы, дарующей свободу, стала наследством всей русской поэзии, вплоть до Марии Петровых, чью строфу я вспомнила выше, вплоть до Бродского, которому свобода “всего милей, конца, начала”… Действительно, свобода, которая всего милее.

Эту внутреннюю свободу часто противопоставляют внешней: есть рассказы о том, как ее переживают в крайне стесненных условиях: в тюрьме, перед казнью. Но мне кажется, слишком простое противопоставление здесь не годится.

Однажды мы с моим другом пианистом были в гостях у старого Марка Рейзена, великого певца, которому в сталинские годы выпало побывать и в большом фаворе у “кремлевского горца”, и в тяжелой опале (после его гениального “Годунова”, который был истолкован как политический намек). Рейзен ставил нам свои старые записи, и пианист ему сказал: “Но ведь вы пели лучше, чем Шаляпин!” Рейзен на это горько ответил: “Зачем вы сравниваете меня, раба, со свободным человеком Шаляпиным? Шаляпин, если ему нужно было, мог разорвать занавес или потребовать сменить дирижера. А я после каждого спектакля в Большом театре дрожал, прислушиваясь к машинам: не за мной ли приехали? Вы думаете, что это не перешло в само звучание голоса?” Мне, честно сказать, этого совсем не было слышно. Был слышен великий и мудрый (мудрее Шаляпина) артист. Но сам он, Марк Осипович, знал.

Для меня удавшееся искусство — это знак удавшейся свободы, личной свободы автора, которая несет в себе освобождающее начало для других. Радость, когда мы слушаем Моцарта: наконец-то голос человека, который совсем свободен! И прав. Вычеркнутая строфа Мандельштама:

Не прелюды он и не вальсы

И не Листа листал листы,

В нем росли и переливались

Волны внутренней правоты

(интересно, тот же образ правоты появляется у Пастернака в связи с концертом того же Г.Нейгауза:

Опять Шопен не ищет выгод,

Но, окрыляясь на лету,

Один прокладывает выход

Из вероятья в правоту).

То есть искусство как бы перестраивает воспринимающего и сообщает ему свободу?

Да. Оказывается, что быть самим собой в данном случае, в случае вдохновения, — вопреки мнению францисканца, не так страшно; это не значит, что ты погрузишься в какие-то фрейдовские погреба.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату